Мы остановили свой выбор на Швейцарии, по желанию Фридриха. Он хотел познакомиться с людьми, вызвавшими к жизни такое учреждение, как Красный Крест, разузнать на месте о происходивших здесь конференциях и дальнейших целях женевского союза.
Подав просьбу об отставке, Фридрих выхлопотал себе полугодичный отпуск. Теперь я сделалась богата, очень богата, оставшись, по смерти отца, сестер и Отто, единственной наследницей Грумица и всего фамильного состояния.
– Ну, вот, – сказала я мужу, получив от нотариуса документы, утверждавшее меня в правах на владение, – что бы ты сказал, если б я стала прославлять недавнюю войну ради того, что она принесла мне косвенным образом громадный денежные выгоды?
– Тогда ты не была бы моею Мартой! Впрочем, я понимаю, что ты хочешь сказать. Бессердечный эгоизм, способный радоваться материальной выгоде, основанной на вреде и гибели других, обыкновенно тщательно замаскировывается отдельными личностями, когда они настолько низки, чтобы питать подобное чувство; между тем нации и династии обнаруживают его вполне откровенно, и даже вменяют себе в достоинство такую удачу: пускай тысячи людей перемерли в величайших страданиях, но зато мы сделали территориальные приобретения, увеличили свое могущество. Слава и благодарение небу за счастливую войну!
Мы жили очень тихо и уединенно в маленькой вилле на берегу озера. Я была до того подавлена своей потерей, что тяготилась всяким обществом. Фридрих уважал мою печаль и вовсе не пытался заставить меня "разоряться". Мне хотелось оплакивать некоторое время в совершенной тишине грумицкие могилы. Мой муж, с его деликатной душою, хорошо понимал это.
Дорогие мне люди, так неожиданно и жестоко вырванные рукою судьбы из числа живых, должны были жить, по крайней мере, в моем печальном сердце. И муж не хотел изгонять их оттуда
Сам Фридрих часто ездил в город, чтобы заниматься там изучением вопроса о Красном Кресте. Теперь я не могу вспомнить хорошенько, к каким результатам он пришел; в то время я не вела дневника, и потому слышанное от Фридриха забывалось мною довольно скоро. Ясно сохранились в моей памяти только общие впечатления нашей жизни в Швейцарии: спокойствие, свобода, веселая деятельность окружающих людей, которые случайно попадались мне на глаза. Невольно казалось, будто мы переживаем самое мирное, приятное время. Почти нигде никакого отзыва о только что прогремевшей войне, разве в анекдотическом тоне, как о всяком интересном событии, и – ничего более, что давало бы обильную пищу разговорам наряду с мелочным сплетничаньем остальной Европы. Можно было подумать, что в ужасном грохоте пушек на полях сражений в Богемии заключалось не больше трагизма, чем в новой вагнеровской опере. Только что оконченная кровопролитная игра сделалась уже достоянием истории; конечно, она повлекла за собою некоторые изменения на географических картах; но все ужасы, соединенные с нею, стушевались в человеческом сознании; да, пожалуй, те, кто не участвовал в войне, вовсе и не думали о них… все было забыто, отболело и сгладилось. То же самое замечалось и в печати – я читала преимущественно французские листки – все интересы публики и газетной прессы сосредоточились на подготовлявшейся всемирной выставке, которая должна была открыться в 1867 году, на придворных празднествах в Компьене, на литературных знаменитостях (в то время как раз появилось два таланта, возбуждавших бесконечные споры – Флобер и Золя), на театральных новостях – ставилась новая опера Гуно, Оффенбах написал блестящую партию для Гортензии Шнейдер и т. д. Маленькая пикантная дуэль, разыгравшаяся между пруссаками и австрийцами labas en Boheme, была уже устаревшим событием… О, что отодвинулось на три месяца или произошло в тридцати милях расстояния, что не совершается в пределах настоящего и непосредственно у нас перед глазами, для этого щупальцы человеческого сердца и человеческой памяти оказываются слишком короткими!
В половине октября мы покинули Швейцарию и поехали в Вену, где дела о наследстве требовали моего присутствия. Покончив с ними, мы намеревались поселиться на некоторое время в Париже. Фридрих забрал себе в голову по мере сил помогать осуществлению идей лиги мира и полагал, что предстоящая всемирная выставка представит удобный случай к составлению конгресса сторонников мира; кроме того, Париж казался ему самым удобным местом для развитая международного дела.
– Военное ремесло оставлено мною – говорил он, – и я сделал это на основании опыта, приобретенного на войне же. Теперь я хочу действовать согласно своим убеждениям и поступаю в армию мира. Правда, наше войско еще ничтожно: у нас нет другого оплота и оружия, кроме идеи справедливости и человеколюбия; но все, что впоследствии сделалось великим, вначале было мало и незаметно.
– Ах, – со вздохом возразила я, – из этого предприятия ничего не выйдет. Ну, чего надеешься достигнуть ты своими единичными усилиями, когда против тебя стоит мощная твердыня, существующая целые тысячелетия и защищаемая миллионами людей?
– Достигнуть? я?… Конечно, я не настолько недальновиден, чтобы надеяться самому произвести мировой переворот. Я сказал только, что хочу поступить в ряды армии мира. Когда я состоял при войске, то разве рассчитывал спасти отечество или завоевать провинцию для императора, сам по себе? Нет, единичная личность может только служить. Более того: она должна служить. Кто всей душой предался какому-нибудь делу, тот не может не хлопотать о нем, не может не рисковать своею жизнью, даже сознавая, как мало будет способствовать победе эта величайшая жертва с его стороны. Он служит, потому что должен; не только государство, но и собственное убеждение, если оно горячо, налагает на человека обязанность воинской повинности.
– Ты прав. И когда, наконец, миллионы горячо убежденных людей исполнят этот долг, тогда покинутая своими защитниками тысячелетняя твердыня должна рухнуть.
Из Вены я съездила в Грумиц, который принадлежали, теперь мне. Однако, в замок я не пошла, а повесила только четыре венка на кладбище и уехала обратно.
Когда мы привели в порядок наиболее важные дела, Фридрих предложил мне съездить в Берлин навестить несчастную тетю Корнелю. Я согласилась и оставила Рудольфа, на время нашего отсутствия, под надзором тети Мари. Старушка была совсем убита рядом перенесенных ею потерь и сосредоточила теперь всю любовь, все жизненные интересы на маленьком внуке. Поэтому я надеялась, что присутствие ребенка немного рассеет и ободрит ее.
1 ноября мы выехали из Вены и остановились в Праге переночевать, а на другой день, вместо того, чтоб ехать дальше, неожиданно вздумали изменить свой маршрут.
– Вот что: сегодня день поминовения усопших! – воскликнула я, увидав число на газетном нумере, принесенном в нашу комнату в Пражском отели вместе с завтраком.
– Поминовение усопших – повторил Фридрих, – сколько несчастных умерших на полях битв в окрестностях останется в забвении и в этот день, потоку что их могилы никому не известны!… Кто придет их навестить?
Я с минуту молча смотрела на Фридриха, а потом произнесла вполголоса.
– Не хочешь ли поехать?…
Он кивнул головой. Мы поняли друг друга, и час спустя были уже на пути в Клум и Кениггрец.
XXV.
О, какое зрелище! Мне пришла на память элегия:
Жалкий вид! Народа вождь венчанный,
Поклянись у этих груд костей
Править царством не для славы бранной,
А для счастья родины своей.
Пред тобою мертвецов обитель -
Вот цена прославленных побед!…
Будь народу кроткий покровитель,
И тебя благословить весь свет.
Неужели будет так вовеки,
И сильна так честолюбья власть,
Что готов пролить ты крови реки,
Чтоб в скрижаль истории попасть?
К несчастию, последнее останется соблазнительным для всех, пока история – (т. е. те, которые ее пишут) – будет воздвигать статуи военным героям на развалинах разрушенных ими городов, пока титанам народоубийства будут подносить лавровые венки. Отказаться от лавров, от военной славы было бы благородным подвигом, по мнению поэта; нет, прежде нужно развенчать самую войну, чтобы ни одному честолюбцу не было расчета домогаться громких побед.