Выбрать главу

Случилось это поздней весной, когда в березовой роще уже отошли подснежники и нежные стрелы желтоголовых купавок проклюнули ржавую прошлогоднюю листву. Настя возвращалась с загона, левую руку оттягивал завязанный чистой тряпицей подойник с парным молоком. Около дома навстречу выскочил Санька и еще издалека на всю улицу закричал:

— Тетя Настя! А мы больше не будем с тобой посылочки собирать. Убили вашего суженого. Бабушка сказала.

Страшно, изо всей мочи закричала Настенька и рухнула навзничь в дорожную пыль. Со звоном откатился в сторону подойник. Испуганный мальчишка заревел. Дрожащая от жадности дворняга длинным розовым языком лакала пролившееся молоко.

С тех пор случилось у нее что-то с ушами, когда закричала она, падая на землю. Плохо стала слышать Настя и, стесняясь этого, сторонилась людей. Да и можно ли разговорами да бабьими охами облегчить такое горе?

Правда, забегала к ней изредка молодая тетка, которую в деревне за лохматые вечно волосы звали Копешкой. Копешка имела двоих детей, мужа на фронте, но не унывала, привечала заезжих редких мужичков, не гнушалась и теми убогими, которые остались в деревне. Копешка ахала, глядя на черное Настино лицо, плакала, корила ее за такую жизнь, считая, что жить надо только так, как она.

Однажды у нее остановился заезжий лейтенант. Был он угрюм, смотрел пристально и точно, а говорил медленно, и в каждом его движении чувствовалась такая мужская сила и привлекательность, что Копешка, весьма разбиравшаяся в этом, сумела заманить его в свой дом.

Загнав детей на ночь и задернув их ситцевой занавеской, Копешка извлекла откуда-то бутылку первача и под пристальным взглядом лейтенанта начала суетясь бегать по избе, чистить картошку, жарить ее. Зашумел, запел уютные песни самовар.

— Есть хочу, — заплакал младший на печи, но Копешка вскочила на лавку, надавала пацанам подзатыльников, сунула им по ломтю хлеба и, легко спрыгнув на пол, в предчувствии хорошей, недремотной ночи, сказала офицеру:

— Покою от них нет. Только жрать и просють…

Офицер выпил стакан первача, снял китель, а когда Копешка прыгнула на широкую кровать, он неожиданно снял тяжелый офицерский ремень и, заголив толстый белый бабий зад, начал его охаживать ремнем, приговаривая:

— Это тебе за детишек, это тебе за мужа, это от меня, а это впрок на будущее…

Испуганная Копешка плакала молча, чтобы не услышали соседи, да не пошла молва по деревне.

А лейтенант ушел и больше его никто не видел у нас. Копешка скоро забыла все и как-то раз со смехом рассказала своей подруге. А уж отсюда и пошло и поехало по селу… Так разве могла веселая и легкомысленная Копешка облегчить Настасьино горе?

Шли годы. Тихо жила Настенька, не пытаясь больше устроить свою судьбу. За верность погибшему Игнату, за свою долгую любовь получила она прозвище Долгуша. Торопливо проходила женщина мимо чужих детей, и никто в деревне не видел, чтобы хоть раз взяла она на руки соседского мальчонку. Редко вступала она в досужие женские пересуды. Все привыкли к этому и не замечали ее, как не замечают березу у крыльца или мягкие цветы ромашки под ногами.

И только два раза в году вся деревня смотрела на Долгушу: одни — вытирая слезы, другие со смешком, а третьи просто так, равнодушно.

День победы и день смерти жениха были для нее особенными. С вечера Настенька затевала стряпню. Делала холодец, пекла пироги с кулагой и повидлом, варила щи и кашу. Потом она накрывала на стол и ждала всех, кто хотел прийти помянуть ее жениха. Настенька сидела в углу и, опершись на кулак, бездумно смотрела своими огромными глазами прямо перед собой. На ней была белая девичья кофта с вышитым воротом и черная плиссированная юбка.

Когда темные старухи расходились, она накидывала на плечи широкий темно-синий с красными розами полушалок и ходила по улицам из конца в конец. В некоторых местах она останавливалась, и глаза ее то улыбались, то плакали. К вечеру Настя напивалась и, распахнув все окна в доме, пела про любовь, разлуку и горькую бабью кручину. Голос ее плыл в вечерних сумерках, заглушая хрипенье репродуктора на арке и скучный треск моторов в ремонтных мастерских.

— Вот и еще прошел год. Ишь, вековуха развылась, — говорил колхозный сторож Кузьмич и торопливо крестился. В бога он давно не верил, а осенял себя крестным знаменем больше для порядка, на всякий случай: кто знает, что его ждет на том свете, — рука не отвалится.