Иногда я кажусь себе бедняком, а иногда предателем. Вот как сейчас, например, когда прорвется тонкая пелена сна и ты очутишься в темноте один на один с собой, со своим прошлым, будущим и настоящим. Мало кто знает нас такими, какими мы бываем в темноте и в одиночестве, в гулкости гостиничных номеров. Утром, побрившись и надев свежую рубашку, мы выпячиваем челюсть и шествуем делать жизнь. Мы выигрываем и терпим поражения, но остается надежда, которая предает нас только ночью, когда окно чуть проступает сквозь темную штору.
Я встал и, шлепая босыми ногами по теплому паркету, пошел в ванную комнату. Я должен был сейчас что-то предпринять, что-то сделать, чтобы почувствовать себя, свои руки, свою кожу, чтобы почувствовать, что я это я. Открыв душ до отказа, я встал под сильную струю. Ледяной поток больно хлестал кожу. Я приходил в себя, в привычное состояние спокойствия и уверенности в своей силе, в своем счастье, в своей минуте, когда мне повезет. Я опять знал, что я хотел и что я мог. Я опять верил в силу свою, как боксер, который после цепи неудач одним ударом вырывает победу у противника.
Растеревшись мохнатым полотенцем, я вернулся в комнату и сел в низкое кресло. Спать не хотелось, да я и не уставал последние дни…
Дождь хлынул в ту минуту, когда мы слезли с попутного грузовика. Вода упала на наши головы сразу, как будто кто-то опрокинул с тучи огромное ведро.
— Это к счастью, — засмеялась Ена. — Приезжать или уезжать в дождь…
— Все ты знаешь, — сказал я.
— Что касается нас, все знаю, — непонятно улыбнулась Ена.
Пока мы прошли от площади до моего дома, теплая вода вымочила нас с ног до головы. Капли дрожали у Ены на бровях, на ресницах, скатывались по щекам, текли по открытым ключицам. Мы смотрели друг на друга и улыбались.
Я видел, что Ена смущена и не знает, как вести себя с моей мамой, с дядей Сашей. Я много ей рассказывал про них, говорил, что они отличные люди, и все-таки она смущалась. И я понимал почему — Ена не знала, на каких правах входит в наш дом.
Но все получилось самым наилучшим образом. Увидев нас, промокших, с грязными ногами, с прилипшей к телу одеждой, мама заохала, начала ругаться, что всегда сладу нет с такими вот, что нет бы переждать где-нибудь, так нет — надо тащиться по самому дождю. Погнала меня переодеваться в сени, а Ену взяла за руку и увела в свою маленькую спаленку. Уже кипел самовар, а дядя Саша, улыбаясь, открывал большой и старинный наш буфет и, привставая на цыпочки, выставлял на стол стаканчики, и уже мама, выдвинув ящик пузатого комода, достала холщовое полотенце и свой чистый старенький халатик.
Я снимал липнувшие к ногам брюки, торопясь вернуться в комнату, чтобы Ена долго не оставалась там одна, по себе зная, что самые первые минуты знакомства всегда тяжелые. Когда я вернулся, в комнате на комоде, чего не было во веки веков, горела настольная лампа, а перед зеркалом расчесывала волосы маминым любимым гребнем Ена. Она встретилась со мной в зеркале глазами и улыбнулась.
Дядя Саша ходил с таким лицом, словно собирался рассказать свой единственный и любимый анекдот, а мама доставала и раскладывала на столе парадные вилки, ножи и тарелки. Я смотрел на Ену и не узнавал ее. Вымытая дождем, она казалась мне совсем девчонкой, словно и не было у нее мужа и не было дочери и ничего у нее в жизни вообще еще не было, а только сейчас вот все и начиналось.
Хлопнула дверь в сенях, и на пороге появился Славка. Он сбросил с головы большой зеленый капюшон и, присмотревшись с темноты, увидел Ену и разинул рот.
— Ну, — прошептал он мне. — Это да-а… Это класс… Черт его знает, я бы за такой вообще куда хочешь…
Тетю Таню Ена взяла тем, что похвалила ее волосы и тут же стала делать ей модную прическу и сделала не хуже парикмахерши. Тетя Таня сидела необычно красивая и помолодевшая в тот вечер. А дождь все шел и шелестел по кустам малины в палисаднике, и булькала струя, ударяясь в переполненную старую бочку.
Мама и дядя Саша спали в дальних сенях. Они летом всегда переходили туда, а я спал на широкой деревенской кровати у настежь распахнутого окна. Ночью, когда все утихомирились, Ена пришла ко мне. Мы лежали притихшие и какие-то испуганные, не касаясь друг друга, переполненные тем, что с нами происходило, что овладело нами и подчинило себе, а мы были как дети или как слепые и ничего не хотели предпринимать, чтобы бороться с нахлынувшим на нас.