— Нравится вам? — спросил он.
Файоло неловко оглянулся, не зная, что должно ему нравиться.
— Вот это!
Файоло повернулся к небольшой картине, писанной маслом.
— Это? — Он опустил нижнюю челюсть, оголив зубы. — Елки-палки, момент, один момент!
— Даная нашла своего дуролома, — сказал Мацине художник. — Нашелся балбес. Знаю, вы не очень-то ценили эту картину. Безвкусица страшная. Пожаловал ко мне Данаин балбес… и… не падайте, пан доктор!.. Велел дукаты переписать на бумажные сотенные. Ну, я и переписал. Я вам должен кое-какие деньги. И к тому же примите вот эту картину, просто так, в подарок, пан доктор… а Данушка была тогда вот такая?..
— Да, — весело сказал Мацина, переполненный удивлением, радостью, — да, товарищ маэстро, боже, о! право, такая…
— Елки-моталки! — выдавил Файоло.
— Ну что, пан Файтак?
— Да, это как бы… в этом ребенке удивительно развита родственная жилка.
— Что-что? — спросил Мацина.
— Как это? — спросил художник.
— Ну, чувство семьи, что ли, — пояснил Файоло. — Этот черный сатиновый халат, как он блестит, елки-палки! Каким холодным блеском… Из такого сатина шьют дамские халаты, вот из такого, усеянного монетками. И у моей мамы был когда-то такой. А этот ребенок? Весь съежился, озяб, трясется, плачет, покинутый… да! наверно, от него ушла мама, и он думает, а может, и ничего не думает, просто ему кажется, будто спит рядом с ней…
— Товарищ маэстро! — воскликнул Мацина. — Поздравляю вас! — Он протянул художнику толстую руку. — Замечательно, пан Файтак! У вас наметанный глаз!
— У меня? — спросил Файоло.
— Да!
— Я бы не сказал… Все это из писем пани Матушевичовой…
— А я снова получил от нее письмо! — Мацина повернулся к картине. — Подпись есть… Хорошо… А как ее назовем, товарищ маэстро?
Художник взлохматил бороду.
— Ну, товарищ маэстро…
— Может, «Данушка», а?
— Превосходно, а что скажете вы, пан Файтак?
— Можно и по-другому, — ответил тот. — Ну, например, так: «Мама-а-а!», ну да ладно…
Он еще долго смотрел на маленький холст, а возвращаясь домой, остановился у дверей квартиры Блажейов, постоял в нерешительности и, наконец, позвонил.
Открыть вышла Бела, стройная, высокая, в теплом в черно-белую клеточку платье, в черных крепсилоновых чулках, светло-желтые, стриженные «под голландца», волосы. Отступила чуть, легонько, жалостливо улыбнулась.
— Это я принес тебе! — Он подал ей газету.
— Что это?
— Посмотри! — В газете он показал ей столбец, обведенный толстой синей рамкой. — «Продаю на Дунае рыбацкий понтон в хорошем состоянии». — Он перевел дыхание. — Что скажешь, Голландец? — Елки-палки, я прикинусь идиотиком, чтобы ты малость опомнилась. Ведь объявление в газету дал я сам, сам… — Ну, что скажешь?
— Ну и что из этого?
— Бела, елки-палки! Опомнись!
— Ну!.. — Бела улыбнулась Файоло, его искрящимся глазам, отвисшей нижней губе. — Может, зайдешь? Только тихо! Мама дома. Спит.
— Елки-палки! — сказал Файоло. — Ты знаешь, ты еще помнишь, что такое понтон, какой понтон я имею в виду? Это такое неплавающее судно, стоящее на якоре на Дунае, это, в общем, house-boat, скромный, но house-boat. Иметь бы деньги, купить его — мы могли бы ходить туда с твоей мамой, мама бы ездила по Дунаю, мы бы ей рассказывали обо всем, елки-моталки! Здорово! — Он улыбнулся и подумал вдруг о письмах пани Матушевичовой, о Данае и Данушке. — Извини, Голландец, я забыл… ты ведь всерьез сердишься на меня… Ну, бывай! Чао!
Он повернулся, побежал, припустился вниз по лестнице.
Бела медленно закрывала дверь и шепотом сказала себе: чокнутый есть чокнутый, а этот еще и дебил. Не знаю, в чем дело… Газету Файоло она отнесла в комнату, долго глядела на объявление, утирала слезы. «Чокнутый!..» — произнесла она тихо, вошла к спящей матери, пани Стане Блажейовой, остановилась над ней. Мама, спросила она про себя, когда тебе об этом сказать и как? На Файоло свалить не могу, это Петё, но… но лучше, если б Файоло. Только он, чокнутый, был тогда в бригаде…
Елки-палки! Опять лезет в голову эта «муть»! — сердито сказал себе Файоло немного погодя. Черный нож врезался в солнце, то завеса черная пала, и лицо твое затянулось печалью… Елки-моталки! С Белой что-то неладно… Он тихо спустился по ступеням, переломившись в шее, поясе и коленях. (Дома ему не сиделось, он оделся и пошел пройтись по городу.)
Лицо твое затянулось печалью, Голландец…
— Добрый день, пан Файоло!
Файоло вздрогнул, пришел в себя.
— Ах, пан Тадланек, добрый день! — Он улыбнулся, взглянув в худое, местами почернелое лицо с большими глазами.