И в нашем Заведении, разумеется, собственных еврейских рабов нет. Возможно ли, что Госпожа Анита говорит обо мне?
Но ведь я не еврей — это видно любому. Капо Альдо — итальянец, Ганс и Фриц — немцы, ни один не принадлежит к еврейскому племени. Однако и я не принадлежу. Это совершенно ясно. Я не еврей. О ком же она думает?
— Бобби, дорогой… — слышу я голос Госпожи Аниты.
Я дрожу — и не потому, что боюсь истязаний: для меня они всегда заканчиваются приятно. Но если Госпожа Анита решит объявить меня евреем — ну, мне тогда придется стать евреем, хоть я и не еврей. Судьба моя будет решена.
Анита показывает на шкаф и приказывает:
— Бобби, пожалуйста, достань то, что в шкафу, и поставь рядом с настольной лампой. Затем поправь лампу, чтобы нам было хорошо видно.
Как выясняется, это гораздо проще сказать, чем сделать.
Я открываю шкаф. Внутри кромешная темнота. Я шарю руками и понимаю, что почти весь шкаф занят каким-то большим объектом. Пальцы мне царапает грубая ткань. Я ощупываю снизу вверх — проверяю, что же мне придется поднимать.
Туфли. Нет, деревянные башмаки. Потом грубые штаны. Я касаюсь руки — или чего-то похожего, и оно холодное, как лед. В другой руке железный предмет. Кажется… ложка. Куртка из той же грубой ткани. Это роба. Талия перепоясана веревкой.
Я ощупываю фигуру ладонями{96} — под одеждой она как будто пустая. Истощенная. И пахнет странно, но не то чтобы отвратительно. С такой вонью можно Как-то жить.
Мои пальцы нащупывают шею и лицо. На горле и впалых щеках кожа свисает складками. Они покрыты неопрятными кустами неровной щетины. Я сдираю с фигуры шапку и щупаю волосы — короткая стрижка, по уставу, с аккуратной бороздой, выбритой по центру.
Я успеваю надеть шапку обратно, и тут фигура начинает дрожать и отступает в темноту шкафа. Я тоже дрожу — мне очень страшно. Фигура, кажется, сделана из какого-то податливого материала — трясется, но не падает. Может, прикреплена к полу.
Очень осторожно я обнимаю ее за талию и прижимаю к себе — фигура в ответ так сотрясается, что я рискую ее уронить. Выпятив живот, пытаюсь ее поднять. Но она ускользает из моих объятий, выворачивается…
Крупный человек, очень тяжелый, хотя от него остались лишь кожа да кости.
— Пожалуйста, прошу вас, дайте мне достать вас из шкафа, — говорю я. Он раскачивается и трется об меня. Кровь у меня закипает, и я умоляю: — Пожалуйста, вы ведь здесь уже давно, без свежего воздуха… Прошу вас, сэр, сделайте, как говорит Анита!
Человек отвечает тихо и тягуче:
— Нет… оставьте меня в покое.
Мне страшно. Если я не смогу достать его из шкафа, женщины вместо него захотят меня.
Тут он скрежещет:
— Хватит! Прекратите эти игры! Я больше не хочу играть.
— Но они хотят еврейского раба. Подумаешь! Вы ведь уже привыкли.
Я тяну его за ноги — чугун чугуном. Я наклоняюсь и пытаюсь взвалить его на спину. Он не сдвигается. Я не понимаю, что со мной, но мои жизненные соки бурлят и выплескиваются. Тут я впервые замечаю его пенис. Он стоит и тверд, как сталь.
И снова тягучий вскрик:
— Рядом с тобой я как будто опять мужчина! Я ничего не боюсь! Пусть эти суки со мной играют. Пусть зато помилуют тебя.
Боюсь, у него немало поводов для тревоги, однако сам я труслив. Я боюсь сильнее, что они захотят превратить в еврейского раба меня. И я сделаю что угодно, лишь бы не быть евреем.
Он с очень прямой спиной выступает из шкафа. Я обнимаю его за поясницу, чтобы он не слишком раскачивался. Мы идем к месту экзекуции — подле стола Аниты. Я снимаю с него шапку и сую ему в правую руку — так полагается приветствовать вышестоящих. И при свете я прекрасно его вижу.
Кошмарное зрелище.
Лицо покрыто гниющими шрамами. Между бровями дыра с полудолларовую монету — выходное отверстие от пули, пущенной в затылок{97}.
От этого небритое впалое лицо еще угрюмее. Может, спросить у него, не хочет ли он побриться перед тем, как предстать перед Госпожой Анитой и Ханной Поланитцер? Но нет, я ничего не говорю. Наверняка дамы предпочтут его в таком виде.
Теперь я спокоен. Никаких последствий, никакой слабости, хоть я и сожалею, что вывел эту фигуру из шкафа. Я мог бы и отказаться. Но теперь уже поздно (обычная моя история), ничего не изменишь.