Выбрать главу

— Кто это? — спросил Валерьян.

— Модель памятника Виктору Гюго, — любовно проведя рукой по волнам глины, ответил скульптор. — Заказ советской власти! В ноябре годовщина революции — так надо к сроку, но вряд ли успею. Главное — захватило меня, как давно не захватывало: перечитал все его книги, бредить даже начал, во сне его вижу. И вот — сляпал! — Скульптор с нежной осторожностью провел по глине привычной, ловкой рукой, засученной по локоть и мускулистой от постоянной работы. — Хорош?

Художник не ответил. С невольной завистью смотрел на новое создание скульптора.

Могучее лицо дышало жизнью, мыслью, чувством: в сложном и глубоком его выражении ощущалась мощь Жана Вальжана, дикая любовь Квазимодо и образы «Тружеников моря».

Глаз нельзя было отвести от этого содержательного, гениального лица. Внезапно всплыли те волнующие переживания, которые когда-то давно, в юные годы, испытал он за чтением «Собора Парижской богоматери» и «Истории одного преступления».

— Да, хорошо, — сказал он со вздохом. — Это лучшее из всего, что ты сделал до сих пор.

Птица поморгал глазами.

— Я ночи не спал, когда думал о нем. Вложил в него все, что у меня накопилось здесь!.. — Скульптор постучал себя по крепкой и круглой груди. — Сэр! — продолжал он. — Ты с начала революции сидел там, на своей Волге, и, конечно, понятия не имеешь о том, что здесь затевается. Ко дню годовщины в Москве будет воздвигнуто триста памятников писателям, поэтам и героям революционного движения во всем мире. Триста! Это, брат, крыть нечем. Жаль только, что большинство заказов получили футуристы: народ все такой, понимаешь ли, — а-про-по, шан-тро-па, а-ля-фуршет, ам-по-ше — и поминай как звали! Но все-таки будут работы и настоящих мастеров. Большевики на это денег не жалеют. Триста тысяч чистыми за Гюго получу, если только к сроку успею отлить. А на днях ведро спирту на обмывку глины пришлют, чтобы не трескалась.

Птица посмотрел на друга искоса, с лукавством.

— Разве непременно спиртом надо обмывать?

Скульптор посмотрел еще лукавее.

— Не дурак же я! Спирт разведем и выпьем. Небось, все друзья мои сбегутся. Когда у меня обмывка, так они по запаху, с улицы, чутьем чуют. Бежит мимо, понюхает воздух — и ко мне… А сейчас давай кофе пить!

— Вот как! — удивился Валерьян. — Кофий пьешь?

— Не настоящий, конечно, не мокко, а так — а-ля- фуршет. Но зато с сахаром!

Рядом с мастерской, за малиновой шерстяной занавеской, заменявшей дверь, была крохотная, гробообразная комнатка с чрезвычайно низким потолком, с единственным окном, из которого был вид на бесконечные крыши Москвы.

Там стояла низенькая, продавленная софа, круглый стол в углу, два стула и керосиновая плита на маленьком столике, с большим чайником из красной меди. Птица зарабатывал хорошо, мог жить лучше, но сам себе готовил обед и кипятил кофе: остались привычки богемы, с которыми он не хотел расставаться после десятилетней жизни в Париже.

С привычной ловкостью развел огонь, заварил кофе. Валерьян остановился перед мраморной фигурой женщины.

— А это что? — спросил он подошедшего хозяина.

— Жена позировала, — равнодушно ответил скульптор.

— Разве у тебя есть жена?

— Была, сэр!

— Где же она теперь?

Птица пожал плечами.

— Разлюбила тебя?

— Нет, любила, и я ее любил, но уж лет десять как разошлись. Надоела ей толпа моих друзей, она и предложила мне ультиматум: или друзья, или она. Я долго раздумывал, а потом предпочел друзей. Она и ушла… Терзалась очень, но не мог я покориться ей: тогда бы все творчество мое пошло к черту…

Валерьян долго смотрел на отчаянье красивой женщины, которую не пожалел и осмеял Птица, не умевший работать без друзей и свободы. Он довольствовался одинокой жизнью. Она наполнялась радостями творчества и холостыми пирушками на чердаке с друзьями и приятельницами такого же типа, как он сам. Валерьян думал, что Птица беспорядочен и чудачлив, но ребяческой душе его свойственны птичьи крылья, которые в минуты вдохновенья поднимают его высоко над жизнью. Недаром и живет он на чердаке седьмого этажа, взирая на знаменитый город с птичьего полета. Валерьян с горечью и завистью к другу думал о своей жизни, погибшей из-за любви и сострадания к женщине, о своем таланте, захиревшем от того, что он долго был близок к умиравшему дому чуждой для него семьи и не был способен к справедливой жестокости истинного художника.