Наташа молча слушала, опуская глаза.
— Я там больше с англичанами, чем с эмигрантами, — разглагольствовал Пирогов. — Ведь наши везде в собственном соку варятся, европейцы сторонятся их… Чтобы быть принятым в английской семье, нужно что- нибудь особое. Мне помогло депутатское звание. Там думают: если депутат, так, само собой разумеется, денежный человек. Ну, мы их и оставляем в этом приятном заблуждении, — пускай.
— Фасон держите, — подсказал Сила Гордеич, беззвучно смеясь.
— Всю неделю работаешь где-нибудь на заводе, а потом — фрак, манишка, и уже мы — на званом вечере. Кругом роскошь, затянутое общество, известные имена. Знаете, я начинаю ценить английскую аристократию: там чувствуются традиции, порода лучших, умнейших и красивейших людей нации. Английская аристократия нисколько не вырождается, она все еще мозг страны. Такую аристократию невольно приходится ценить и с ней считаться, хотя я и работаю теперь неофициально в рабочей партии.
Сила Гордеич слушал с тактичной, умной улыбкой. Видно было, что ему, ненавистнику русской аристократии, лестно отношение английской к его дочери и зятю.
— К сожалению, — отозвался Валерьян, — о русской аристократии нельзя сказать, чтобы она была породой лучших, умнейших и красивейших людей нации. Может, это было когда-нибудь, но теперь тип русского дворянина всем известен: брюхо толстое, ноги тонкие, лоб атлета.
Пирогов и Сила засмеялись. В особенности долго смеялся последний. Посыпались остроты; зятья не давали друг другу спуску, состязаясь в остроумии.
За обедом Пирогов вспомнил о тех временах, когда он еще студентом впервые эмигрировал за границу.
— Понимаете, очутился я без языка, без денег, без знакомств в Париже. Жили мы тогда вдвоем с одним скульптором — в Латинском квартале, на чердаке. У двоих — одна шляпа, один костюм. Когда одному надо идти, другой сидит дома. Великолепно жилось. Скульптор лепил маленькие статуэтки, а я носил по улицам Парижа их продавать на этакой, знаете, доске с ремнем через плечо. Ничего, покупали бойко: скульптор-то хороший был, знаменитостью стал теперь. Я усиленно изучал язык, выучился, стал работать в газете.
— Значит, вы французским языком владеете? — спросил Сила Гордеич.
— Как природный француз. Париж знаю, как самого себя. Да, потом перекочевал в Берлин; немецкий-то язык я и прежде знал, поступил в университет. Заделался этаким заядлым немецким буршем: пиво пил, на рапирах дрался. А на заводе по химии работал. С рабочими был, как свой… Потом — в Англию. И уже здесь основался. Люблю эту страну. Отшлифовался так, что многие меня и сейчас за настоящего англичанина считают. Выучился боксу, могу пить все ихние напитки: дайте мне сейчас джину — выпью, сода-виски (дегтем пахнет!) — выпью!
— И ничего? — юмористически поднял брови Сила.
— Ни-че-го!
— Отшлифовался, нечего сказать! Хе-хе-хе!
Рассказав несколько забавных случаев из своей жизни, Пирогов незаметно перешел к серьезным рассуждениям о европейской политике. Здесь он сел на своего конька. Этот незаурядный человек легко захватил внимание слушателей. Привыкнув выступать то на рабочих митингах, то в аристократических салонах и обладая блестящим даром слова, он искренно и, может быть, преувеличенно верил в себя и свои силы, верил, что так кратко мелькнувшая звезда его снова засияет в те дни, когда придет вторая революция. Пирогов не причислял себя ни к одной из русских политических фракций, думал, что революция принесет парламентский строй, подобный английскому. Все его политические симпатии принадлежали английской рабочей партии. Ее лояльность казалась ему идеалом будущего строя в России.