Выбрать главу

Начнем сначала, с самого начала, когда он, как любят повторять шутники, ходил под стол пешком.

Еще тогда, глядя на его личико, я задумывался над его жизнью — чем-то уже тогда он отличался от остальных житивских мальчишек.

С виду это был обыкновенный, послушный мальчик. Но эта его обыкновенность и послушание настораживали. Он мог и бегать, и кричать, и плакать, но, когда бы я его ни встречал, казалось, он находится за какой-то гранью, которую нельзя переступить. Все дети отгорожены от нас гранью непонимания, и это не мое открытие, но вот в том-то все и дело: такою же гранью он был отгорожен и от своих сверстников. Мне кажется, тут была односторонняя связь: он их понимал, а они его не понимали.

Уверен, что тут ни при чем его заячья губа, хотя, видимо, как только он научился говорить, — сразу же услышал на улице едкое и колючее: «Эй, заяц, иди, капусты дам». Когда ему пошел пятый год, кличка исчезла, больше ее никто не слышал, ибо отчаяньем и злостью он заставил одногодков замолчать, забыть эти слова. И еще через год уже сам верховодил ими.

И теперь представляю — все, как один, босоногие, с черными, хоть репу сей, пятками, штаны держатся на шлейках, перекинутых крест-накрест, у каждого старабок — тоненький железный обруч, который со звоном катит согнутая твердая проволока, — и вот они, как пчелы возле улья, с утра до вечерних сумерек носятся по улице, изредка вылетают на большак и там скрываются вдали, в клубах пыли, — сначала он, потом другие, и вот уже последняя пятка мелькает, и уже ничего не видно из-за седой пыли и оттуда, как из другой галактики, доносятся их непонятные крики и долгое, утихающее дззз-зинь… Как звон чего-то разбитого в твоей душе. И ты стоишь остолбенелый, вслушиваешься в этот звон — неясное, непонятное и давно забытое просыпается в тебе, хочется сразу же, по многолетней привычке, разобраться, но не можешь, так как между тобою и ими грань. И потому их можно слышать, видеть, удивляться им, но не понимать, — как рыб в аквариуме.

А потом он неожиданно, безо всякой причины, вдруг затихал, умолкая, как бы засыпал с открытыми глазами среди одногодков, а те вихрем неслись дальше, и тогда днями ржавел его старабок, и в тонком «ур-ра», доносившемся из кустов возле речки, не слышно было его голоса. Сначала это, может, никто и не заметил, но потом, когда он первым в Житиве завел голубей, на это обратили внимание.

Никто не знает, как он до этого додумался, — может, увидел в кино, которое раз в месяц показывали в их деревне, а может, по слогам прочитал в какой-то книжечке для детей, что, мол, так и так — есть такие ручные птицы, которые будут летать в высоком небе, а потом возвращаться к тебе, если им построишь голубятню.

На вид ему было лет шесть-семь, молоток он держал обеими руками, а доски, из которых строил голубятню, таскал в мой двор и просил помочь отпилить. Он приходил в мой двор — заячья губа придавала ему вид драчуна, волосы на голове были острижены ножницами «под овечку», красные уши торчали как лапти, в правой руке у него был молоток — видать, и ночью с ним не разлучался, — левой рукой он прижимал к телу доску и одновременно умудрялся подтягивать вверх штанишки. Глядя на меня исподлобья, он шмыгал носом и просил помочь отпилить. Вообще-то он все делал сам: сбивал до крови пальцы, сгибал и разгибал гвозди, пока они не ломались, он даже мать не подпускал к своей голубятне. «Я сам» — и это было как забор, как каменная ограда, за которую никому не разрешалось ступить. Только когда он, свернувшись клубком, засыпал, я приходил в их двор и прибивал по-настоящему ту доску, которую он полдня старался прибить к планке.

Потом исчез их кот. Голубей еще и в помине не было, но кота не стало. Один из тех здоровых, сытых и ленивых котов, которые обычно медленно бродят по хате, часами отлеживаются на солнце, мурлыкают и, выгнув дугою спину, любят тереться возле ног, — этот кот однажды исчез. Через пять дней, когда его уже никто не ждал, кот прибрел, общипанный, исхудавший. Говорят, коты находят дом, даже если их отнести за десятки километров, завязав в мешок, чтоб ничего не видели. Видно, не зря говорят. Второй раз кота отнесла мать — она уже, наверное, поняла, что с сыном ничего не сделаешь, весь в отца, которого он, сын, так и не видел: отец не вернулся с фронта.

Птицы махали крыльями, поднимались все выше и кружили там, где голубизна и маленькое белое солнце, — и тогда, когда он вглядывался в них, далеких и свободных, я заметил в его глазах то, что удивило и испугало меня, когда увидел его в первый раз. Тогда я подумал еще: теперь он будет познавать одиночество, не то одиночество, которое незаметно овладевает человеком в зрелости и с помощью которого мы отгораживамся от всего на свете, а то первое легкое одиночество, когда маленький остриженный ножницами человек с заячьей губой впервые осознает, что он действительно существует на этой бесконечной земле именно теперь, а не тысячелетия вперед или назад… Будто тогда, тысячелетия вперед или назад, он и в самом деле мог появиться весь до капельки такой: со своим упрямством, с заячьей губой, со штанишками на шлейках, со старабком. Еще я подумал, что теперь он начнет задавать вопросы самому себе.