— Как там твои стихи поживают, Кошелек? — Татьяна смотрела не на Кошеля, а в зеркало.
— Я уже не пишу стихов.
— Ты что, Кошелек… Один физик на курсе завелся, который умел стихи писать, а теперь и того не стало.
«Неужели она ничего не чувствует? Неужели даже и теперь, после той осени, теперь, когда он стоит перед этим проклятым зеркалом, она ничего не понимает и не чувствует?»
— Что ты молчишь, Кошелек? Все молчишь, молчишь… Поэты должны уметь говорить… Кому же уметь, как не им…
— Я перешел на прозу.
— Ну и как?
Она расчесывала негустые русые волосы и смотрела внимательно в зеркало — в тоне разговора, в поведении чувствовалась снисходительность, будто она разговаривала с ребенком, который признался, что научился печь оладьи из песка.
— Разносят. На последнем заседании литстудии разнесли.
— А о чем ты пишешь?
— О людях.
— Все о людях пишут. Может, о любви — теперь о ней никто не пишет, все старое читаем, перечитываем — обо мне, может, а, Кошелек?
«О тебе… Написать о тебе разве можно? Ни один человек в мире не сможет написать о тебе что-нибудь правдивое. Ты и сама не знаешь, какая ты… Написать о тебе… Дай бог написать хотя бы о каком-то одном мгновении твоей жизни. Хотя бы то, как мы пели в колхозе, — помнишь, как мы пели? Ты смотрела в звездное небо, и голова твоя была совсем рядом… Не случайно ли ты положила тогда свою руку в мою ладонь? Вот об этом написать бы: случайно или с какой-то мыслью… И чего мы тогда испугались — будто обжегшись, спрятали руки… Как много я отдал бы, чтоб пережить снова тот миг — может, тогда мы и испугались этого мгновения? А может, все не так, может, все я выдумал?»
— Так что ты притих, Кошелек? Обиделся?
— За что на тебя обижаться?
— Ну, мало ли за что… Хотя бы за «Кошелек»…
— Тебе можно.
— Ну, пошли, я готова…
— На лифте или пешком?
— На десятый этаж?.. Нет, я лентяйка. Ты как хочешь — я лифтом. Мама горюет, что будет, когда я замуж выйду… Говорит, муж с голоду умрет…
— Не умрет.
— Откуда ты знаешь?
«Эта хитрая улыбка. Наверное, она давно обо всем догадывается и делает вид, что ничего не понимает. Но я для нее — ноль, самый обычный, даже не тот, на который делят и получается бесконечность. Нет, самый обыкновенный ноль, отсюда и эта улыбочка, и эта легкость».
— Ой, Людка, подожди, приветик. Ты тоже на лекцию? И мы — я и Кошелек. Ой, у тебя платье новое! Где ты шила? Сама? Ой, Людка, ну, молодец!..
«И зачем я поплетусь с ними? Может, она и разговор о платье завела, чтоб я отвязался?»
— Ну, я пешком.
— Смотри, тебе виднее, на то ты и поэт. Ой, забыла — прозаик.
«Ступенька, две, три, четыре… Поэт, прозаик — человечество осуждаешь, поучаешь, а свое личное счастье не устроишь… Может, написать ей письмо? Монологом… Как бы начал? Видимо, вот так…
…Помнишь ли ты, как шел тот осенний дождь и мы сидели в хатах и грустили так отчаянно, как можно грустить только в молодости? А потом с улицы пришел старик хозяин в промокшей одежде и почему-то веселый. Шлепнул мокрой шапкой по колену.
«Хлопцы, что скисли, как столетние деды? Рыбы хотите свеженькой?»
«Где рыба?»
«Да в пруду, где же еще… У меня и топтун есть. Э-эй, хлопцы, ухи сварили бы, девчат угостили. У нас же кухня под навесом, какая ни была, а плита имеется…»
И я подумал, что тебе, наверно, тоже грустно-грустно, а потом посмотрел в окно, и чудо — дождь показался мелким и теплым. Да и какое значение имеет дождь, если мы будем в воде?
«Алесь, а в воде дождя нет».
«Ага, об этом открытии я знал еще с детства, поищи другого дурака на такую холодину».
«Алесь, с меня магарыч…»
И Алесь клюнул.
Так помнишь ли ты тот осенний день, Татьяна, когда дождь тихо шелестел над притихшей землей: над травой, над песком, над сонным лесом, а вы с Людкой сидели за столом и вяло перебрасывались в дурака. Я влетел в вашу хату, и ты сказала: «Вот, глянь, Людка, новоявленный Ной…» — наверное, я был мокрый и смешной. Но тогда я совсем не думал, как выгляжу и что делаю, будто какая-то сила заставляла меня что-то делать, что-то говорить…