— Значит, наша жизнь запрограммирована?
— По-моему, да.
— Значит, что Мирослав нашел мину, что миллионы готовят смерть миллионам и еще миллионы невинных горели в Хатынях, черный гриб и напалм — все это закономерность и удивляться здесь нечему? Так, физик? — резко спросил Вадим. — Значит, человек вообще ничего не может?
И Кошель вдруг почувствовал, что запутался, понял, что в своих рассуждениях упустил что-то важное и это важное касалось людских отношений, его жизни. Надо было разобраться в этом поглубже, не спеша, и он сказал:
— Я забегу к тебе, Вадим, и мы продолжим, поговорим…
— Вряд ли, разве только в письмах.
— Почему?
— Я рассчитываюсь и поеду в деревню к матери. Умер отец. Ей надо помогать.
Вадим замолчал. Кошеля удивил его спокойный тон, будто Вадим говорил о чем-то будничном и простом, что случается каждый день.
— Ты замечаешь, что мужчины, которые всю войну пробыли на передовой, стали неожиданно сыпаться, как перезревшие хлеба… И ничто им не помогает: ни бесплатные санатории, ни уважение, ни награды… Почему так?..
8
Перед ним всегда простирался коридор: и когда сидел за книгой и пальцами водил по строчкам, и когда ходил по комнате общежития из угла в угол и слушал смех, гул, что пенились за окном, и когда, открыв дверь общежития, старался войти в море звуков как в нечто реальное, материальное, что можно пощупать руками, но сразу же чувствовал, что перед ним пустота: делал шаг, другой, десятый… — голоса, смех, гул, шарканье отдалялись, а потом возникали снова, только сзади, за его спиной. И даже когда шел по аудитории, где, казалось, от сотворения вселенной звенели голоса и шутки, он шел по коридору. Мирослав привык к этому коридору, иногда ему даже казалось, что так должно быть всегда, с тех самых пор, как услышал: «А мой же ты сыночек, а как же ты жить будешь?..» — и то было началом коридора, в который шагнул.
…Когда ему было шестнадцать, он захотел стать таким же, как все, — не хотел больше быть исключением. Люди говорили, что он рано повзрослел; по восемь-девять часов в день он готовился к приемным экзаменам. И поступил — дни его заполнились лекциями, дорогой в институт, голосами студентов, их смехом, вечерними занятиями в общежитии. Постепенно он привык ко всему, что его окружало, и вдруг ощутил какую-то усталость, что-то стало гаснуть в нем, будто холодный осенний покой подступил к его душе.
Сначала были только минуты и часы, когда он забывал о двух вопросах: «Ради чего? Зачем?», которые всегда стояли до этого рядом в его памяти, и ему становилось безразлично все, что происходило вокруг, он стал уже думать, не бросить ли учебу и не найти ли более легкое занятие, которое было бы ему по силам, за которое он мог зацепиться и проплыть сквозь годы бездумной частичкой к той остановке с пересадкой, где она, частичка, поменяется формой и содержанием и полетит дальше…
В это время в его жизнь вошел Вадим. И первое, что услышал от Вадима Мирослав, было не развязно-покровительственное: «Здорово, старик, давай лапу, будем знакомиться», — и не деликатно-приветливое: «Можно, я рядом буду?» — такие варианты были бы доказательством одного и того же: боязни и ужаса перед его судьбой.
Был стук двери, резкий, отрывистый, будто гнался кто-то за кем-то, или спешил, как на пожар, потом грохот стульев.
— A-а, ч-черт, н-ноги поломаешь в этой темноте… — «Ч-черт» показалось Мирославу чем-то лохматым и мягким, которое с размаху, от порога, бросил Вадим в лицо, и это поначалу рассмешило. То было странное знакомство: он, Вадим, входил в жизнь Мирослава не гостем, а хозяином, будто перед тем, как открыть дверь, Вадим уже все знал: и про «а мой же ты сыночек, а как же ты жить будешь?», и про коридор, и про усталость и забытье — и теперь зашел, чтоб посмеяться над всем этим, первыми же словами разрушить и сломать то, что сложилось годами и что Мирослав оберегал, отстаивал, потому что человек должен что-то отстаивать, хотя бы свой покой.
— Почему свет не включаешь? У тебя что, лампочки нет? — это было даже больше, чем вызов покою и забытью, которые уже овладели Мирославом, и потому он не удивился и даже не обиделся — был слишком далек от этого — и удивление и обида были в прошлом, пройденном и забытом, как учебник в первом кассе, и поэтому Мирослав не понимал, что он хочет, этот человек.