— Какое странное удовольствие вы находите так часто напоминать мне, что я для вас более ничего, как ребенок.
— Да ведь это правда; мне восемнадцать лет, я уже две зимы выезжаю в свет, а вы еще стоите на пороге этого света и не так-то скоро его перешагнете.
— Но когда перешагну, подадите ли вы мне руку помощи?
— Помощь моя будет вам лишняя, и мне сдается, что ваш ум и талант проложат вам широкую дорогу, и тогда вы, может быть, отречетесь не только от теперешних слов ваших, но даже и от мысли, что я могла протянуть вам руку помощи.
— Отрекусь! Как может это быть! Ведь я знаю, я чувствую, я горжусь тем, что вы внушили мне любовью вашей к поэзии, желанием писать стихи, желанием их вам посвящать и этим обратить на себя ваше внимание; позвольте мне доверить вам все, что выльется из-под пера моего?
— Пожалуй, но и вы разрешите мне говорить вам неприятное для вас слово: благодарю.
— Вот вы и опять надо мной смеетесь: по вашему тону я вижу, что стихи мои глупы, нелепы, — их надо переделать, особливо в последнем куплете, я должен бы был молить вас совсем о другом, переделайте же его сами не на словах, а на деле, и тогда я пойму всю прелесть благодарности.
Он так на меня посмотрел, что я вспыхнула и, не находя, что отвечать ему, обратилась к бабушке с вопросом: «какую карьеру изберет она для Михаила Юрьевича?»
После этого разговора я переменила тон с Лермонтовым, часто называла его Михаилом Юрьевичем, чему он очень радовался, слушая его рассказы, просила его читать мне вслух и лишь тогда только подсмеивалась над ним, когда он бывало увлекшись разговором, с жаром говорил, как сладостно любить в первый раз и что ничто в мире не может изгнать из сердца образ первой страсти, первых вдохновений. Тогда я очень серьезно спрашивала у Лермонтова, есть ли этому предмету лет десять и умеет ли этот предмет его вздохов читать хотя по складам его стихотворения?»
«У Лермонтова был всегда злой ум и резкий язык, и мы хотя с трепетом, но соглашались выслушать его приговоры».
Однажды Мишель заговорил с Екатериной:
«— Кстати, о мазурке, будете ли вы ее танцевать со мной у тетушки Хитровой?
— С вами? Боже меня сохрани, я слишком стара для вас, да к тому же на все длинные танцы у меня есть петербургский кавалер.
— Он должен быть умен и мил.
— Ну точно смертный грех.
— Разговорчив?
— Да, имеет большой навык извиняться, в каждом туре оборвет мне платье шпорами или наступит на ноги.
— Не умеет ни говорить, ни танцевать; стало быть, он тронул вас своими вздохами, страстными взглядами?
— Он так кос, что не знаешь, куда он глядит, и пыхтит на всю залу.
— За что же ваше предпочтенье? Он богат?
— Я об этом не справлялась, я его давно знаю, но в Петербурге я с ним ни разу не танцевала, здесь другое дело, он конногвардеец, а не студент и не архивец».
Имея отменный успех в свете, пользуясь вниманием, вызывая этим зависть московских барышень, Катерина злила Лермонтова своим отказом танцевать с ним. Иногда она острила обидно для поэта. Лермонтов писал и бросал ей в окошко букеты цветов со стихами. Взрослая девушка была практичной, видела в любви шестнадцатилетнего мальчика не более чем временное увлечение.
«В то время был публичный экзамен в Университетском пансионе. Мишель за сочинения и успехи в истории получил первый приз: весело было смотреть, как он был счастлив, как торжествовал. Зная его чрезмерное самолюбие, я ликовала за него. Смолоду его грызла мысль, что он дурен, нескладен, не знатного происхождения, и в минуты увлечения он признавался мне не раз, как бы хотелось ему попасть в люди, а главное никому в этом не быть обязану, кроме самого себя. Мечты его уже начали сбываться…»
Не только шутки язвили самолюбивого юношу, для нее шутки, а для него — оскорбление, но и неодобрительные отзывы барышень о Сушковой утверждали в нем убеждение, что Катенька фальшива, хитра, обманщица.
Расставались они в Москве в 1830 году. А затем встреча поэта с Екатериной Сушковой произошла уже в конце ноября 1834 года в Петербурге. В своих мемуарных записках Екатерина говорит:
Лермонтов «почти не переменился в эти четыре года, возмужал немного, но не вырос и не похорошел и почти все такой же был неловкий и неуклюжий, но глаза его смотрели с большею уверенностью, нельзя было не смутиться, когда он устремлял их с какой-то неподвижностью. «Меня только на днях произвели в офицеры, — сказал он. — Я поспешил похвастаться перед вами моим гусарским мундиром и моими эполетами; они дают мне право танцевать с вами мазурку; видите ли, как я злопамятен, я не забыл косого конногвардейца, оттого в юнкерском мундире я избегал встречать вас; помню, как жестоко вы обращались со мной, когда я носил студенческую курточку».