Нет ничего святого в нашем доме…
VII
Как сейчас я смотрю на этого странного, величественного старика. Вместе с другими впечатлениями детства запало в память представление о нём, и он как таинственное существо занял в моей душе какое-то особое место, большое место…
Его все звали Яшенька-молчальник. И он действительно молчал. Жил и молчал, ходил и молчал, спал и молчал. Вечной могилой веяло от него живого, и была тайна могилы в его молчании.
Живым он схоронил в себе душу, и она умерла в таинственном молчании и погребла с собою и радости, и печали, и молитвы, и проклятия, и страсти свои мятежные…
Таинственная, поэтически-красивая дымка неразгаданного окружала его образ в те времена, когда я впитывал в себя первые впечатления. Жизнь протянулась как большой свиток, разнообразно исписанный и раскрашенный, и всё же одним из ярких образов остался всё тот же величественный седой старик Яшенька-молчальник, странный и непонятный старик, внушающий страх и симпатию.
В нём была какая-то особая краса, — краса наших глухих степных поместий, маленьких городков, сёл и деревень, утопающих в суровые зимы в глубоких голубеющих сугробах снега. Представление об Яшеньке-молчальнике почему-то неразрывно сцепляется в памяти, именно, с этими глубокими снежными сугробами, по которым в бурные ночи носится метель, а в ночи лунные снега серебрятся или переливаются расписными коврами алмазных бус.
Он был совсем-совсем седой, с большой белой бородою и с длинными белыми волосами как у дряхлых священников или у тех схимников, которых мне доводилось видеть в глухих лесных скитах на гористом побережье Камы. И зиму, и лето он носил длинную белую рубаху, напоминающую женскую сорочку, но только значительно ниже колен и с закрытым воротом.
Он и сам представлялся мне рождённым сугробами снежным человеком, — человеком из чистого снега, который никогда не растает. Как символ какой-то, — символ той, давно прошедшей, глухой жизни провинции, представлялся он мне в юности, да и теперь его образ ещё витает предо мною призраком суровой зимы нашей минувшей жизни.
Помнится, и я, и брат мой, и все мои сверстники, — мы боялись Яшеньки, и, вместе с тем, мы любили его какой-то особенной пытливой любовью. Нам представлялся он не человеком, потому что тех, кого мы боялись, мы не любили, а так можно относиться только к человеку. Яшенька же представлялся нам существом выше человека или вне рамок представления о человеке… Взять хотя бы то: и зиму, и лето он ходил в одной и той же тонкой рубахе-хитоне. Ведь только у зверей шерстистая шкура одна и та же и для лета, и для зимы. Может быть, и в нём было что-то звериное. Но и тогда он не похож на человека, пусть тогда он ниже человека, но всё же он был волнующей тайной и в своём молчании человека, и по своей внешности, напоминающей зверя…
Прошлое Яшеньки отнюдь не загадочное. Напротив, вся его жизнь прошла на глазах его сверстников. Бабушка, например, моя знала его ещё юношей, знатного и богатого рода на всю нашу глухую губернию среднего Поволжья.
— Андрея Ефимыча Росткова знала я хорошо ещё с тех пор, когда мне и семи лет не было, — говорила бабушка, — богатый был барин, знатный, но изверг и смутьян на всю губернию.
— А кто этот Андрей Ефимович Ростков? — спрашивали мы, недоумевая.
— А это — отец Яшеньки…
— А разве отец его был помещик? — с недоумением спросил брат. — Я думал — простой мужик… Яшенька так похож на мужика…
Я возразил брату:
— На мужика он не похож, он похож на святого.
— А мужики разве святыми не бывают? — спросил брат, очевидно, по привычке, желая втянуть меня в спор.
Как бы не слыша нашего спора, бабушка продолжала:
— …Богатый был Андрей Ефимович и знатный, при государе Павле Петровиче при дворе служил, и за что-то его государь услал в своё имение навсегда… Но только память по себе худую оставил он и у нас в уезде. А потом и сынок его по его же стезям пошёл. Что поделаешь — яблоко от яблони…
— А Яшенька тоже офицером был? — почему-то спросил брат.
— Никаким офицером он не был. Сначала был благопристойным кавалером, хорошо танцевал, а потом вдруг всё мечтал и говорил, что, мол, хочу быть разбойником и пойду на Волгу богачей грабить, а разграбленное, мол, отдам всё бедным людям. Стенькой Разиным хотел быть. Бывало, оденет бархатные шаровары, красную шёлковую рубаху, сапоги из красного сафьяна, а через плечо ружьё, да и пойдёт в лес птиц бить. Палит-палит зря, а домой придёт, начинает нам рассказывать разные выдумки: как, мол, я встретил в лесу на дороге купеческую тройку, да как я убил купца с купчихой. И всякое такое глупое. А потом, когда батюшка умер, то он хозяйствовать стал, а какое его хозяйство: крепостных мучил, девушек сколько перепортил, торговал людьми…