Когда они были уже в лесу, снова вспыхнул прожектор. Зарево обрисовало голые сучья. И Глебов близко увидел скуласто-худое лицо, мокрое от пота и снега. Тяжело дыша, человек обтер лицо рукавом. Оказалось, он молод, почти ровесник. Глебов вспомнил: в бараке этот парень ходил с палкой, хромой, угрюмый и молчаливый. Теперь же не прятал глаза, а смотрел зорко и цепко:
— Ты кто?
— Человек…
— Сам вижу! — Глаза стали острыми: мол, а что ты за человек? — Ты дурочку не ломай. Командир?
— Ну хотя бы и так, — ответил Глебов еще настороженно. — Тебе что?
— А чего ты за мной увязался! — сказал тот; но поморщился, будто от боли, злость в его светлых глазах угасла, лицо стало больным и усталым. — Со мной далеко не уйдешь. Топал бы дальше один. Ты направо, я налево.
— Может, мне прямо, — Глебов взглянул на восток, где сквозь голые сучья светлело серое небо.
— А может, и мне туда…
Зарево прожектора еще не угасло, и в голом, неприютном лесу плыли зыбкие тени.
— Где тебя взяли? — спросил парень.
— Под Наро-Фоминском.
— А меня под Ржевом. Вот… — Он откинул полу рваной шинели. На ноге смутно белела повязка.
Свет за лесом угас, и в нахлынувшей темени Глебов услышал:
— Так что ты думай: вместе нам или порознь.
А что было думать? Лес вокруг стоял черен и гол, и светились глаза человека.
— Ладно, все ясно. Ты кто? — спросил Глебов.
— Лейтенант.
— Пехота?
— Точно. А ты?
— Сапер.
— Не слышал, фронт далеко?
— Говорят, под Можайском.
— Тогда, сапер, сломай мне сук, да покрепче…
Хромая и опираясь на палку, лейтенант шел по лесу не ходко, не так, как хотелось бы Глебову. Правда, погони, кажется, не было: ни выстрелов, ни лая собак. Снег густел и заносил их следы.
Потом где-то близко, за лесом, послышался гудок паровоза. Лес поредел, и они вышли к железной дороге. Тускло блестели пустынные рельсы, которые на восток бежали до самой Москвы. Под откосом был хаос вздыбленных, обгоревших вагонов.
Но только стали взбираться по крутой насыпи, как снова раздался паровозный гудок и показались огни. Пришлось затаиться под сгоревшим вагоном. Сквозь его ребра мутно светило рассветное небо. Из обломков торчал ржавый ствол крупповской пушки; пахло горелым железом.
А на откосе стучали колеса. Поезд шел осторожно; в светлеющем небе проплывали силуэты округлых танковых башен. И лейтенант провожал их острым взглядом стрелка, выбирающего мишень.
— Вот бы, — сказал он, — и этих сюда, под откос. Заложить бы ящик тола да ахнуть. Верно, сапер?
Глебов ответить ему не успел. Из-за грохота поезда они не услышали шаги патруля, и внезапно во мгле показались фигуры в касках и с автоматами.
— Немцы!
Оба замерли в полутьме под вагоном. Что же выдало их? Вероятно, следы на свежем снегу.
— Хальт! Хальт!
Они еще глубже втиснулись под обломки вагона, но что-то задели: загремело железо. И сразу — деловито и коротко — простучал автомат. Пули звонко цокали по ребрам вагона, железный остов гудел, как орган. Сыпались пепел и снег.
Едва все затихло, Глебов близко и ясно увидел рогатую каску. Фашист заглядывал под вагон, и в его руке что-то темнело — пистолет или граната.
Но в глаза ударил не взрыв и не выстрел, а яркий свет фонаря, беспощадный, ослепляющий свет, от которого тоже никуда не уйти…
Отраженное в зеркале солнце скользнуло куда-то, исчезло, угасло. С ним угас и тот ослепляющий свет, и в зеркале Глебов снова увидел себя, загорелого, моложавого, свежего, в модной рубашке. Не было ни ржавых колючек, ни зарева в голом лесу, ни стука колес, ни звонкого цоканья пуль о железо, ни мысли о том, что это конец.
А был уют корабельной каюты, плеск волны за бортом, тугой ветерок и шелест шелковой занавески. Были красивые вещи, лежавшие там, где удобно ему, и была мысль о чем-то приятном, что его ожидает, — да, о той женщине с ласковыми глазами.
Вспомнив о ней, Глебов стал одеваться и, торопясь, застегнул новенькую рубашку, которую еще ни разу не надевал. Что ж, пришла и ее пора, сказал он себе. Одеваясь, он слушал, не стукнет ли в коридоре соседняя дверь, не выйдет ли женщина. В коридоре раздавались незнакомые голоса, кто-то протопал, бренча на гитаре.