Я не открыла ничего сама. Меня заставили увидеть.
Иногда Мальвейль дергает за эти цепи ради развлечения. Ради шутки.
Я хотела бы сказать тебе кое-что, Мейсон. Я хотела бы сказать тебе многое. Но это маленький секрет. Он касается юмора и судьбы. Ты понимаешь, о чем я сейчас?
Мне придется писать самым мелким почерком, это значит, что я шепчу.
Юмор и судьба (или, точнее, предопределение) – в сущности одно и то же, и это ужасно. Подумай о природе шутки, Мейсон. Конструкция шутки являет собой движение к элементу неожиданности, который тоже предопределен. И когда шутка подходит к своей развязке, мы, несмотря на ее абсурдность – или благодаря ей – видим, что другого финала и быть не могло. Шутка была просто обречена кончиться именно так.
Штроки обречены, Мейсон. Я тоже обречена. Цепи слишком крепки. Когда ты видишь их, то пытаешься порвать. Но не можешь.
Цепи начались с Девриса Штрока. Леонель узнал об этом слишком поздно. Как и все его предшественники. Как и я. Деврис заключил пакт. Леонель видел доказательства этого. Я еще нет. Но знаю, что увижу их. Вскоре наступит время, когда мне придется посмотреть вниз.
Я приезжала в Администратум в последний раз. Меня послал туда Мальвейль. Цепи тянули меня туда. Я знала, где искать. Имя Девриса сохранилось в достаточном количестве найденных мной фрагментов. Прошлое погребено в Мальвейле, но оно не упокоено. Оно выходит на поверхность. Оно посылает наверх приманки, а потом стальной капкан захлопывается.
Итак. Я видела то, что должна была увидеть, а потом меня привели назад. Не думаю, что когда-либо еще покину Мальвейль.
Если я видела это, Мейсон, ты тоже должен это увидеть. Почему лишь я одна из нас должна нести это проклятье? Ты сражаешься на войне, и ты защищен. Ты не можешь знать. Ты покинул меня и трудишься ради чести и долга.
Ты человек чести до конца.
Но честь тонка и хрупка. Она – твоя истина, но она ложь.
Она – лишь тонкая пленка, растянутая над прошлым.
Я отброшу и прошлое. Больше я ничего не могу сделать. Оно ничему не служит. Все бесполезно.
Может быть, я выиграю время.
Может быть, и это неважно.
Честь. Я хотела бы, чтобы слово стало плотью. Я бы вырвала его зубами. Я бы выпила его гнилую кровь.
Буря, наконец, прекратилась. Небо по-прежнему было серым и тяжелым, собирая силы для новой бури. С перерывами шел дождь, и выл ветер, холодный, словно скальпель, вонзающийся в плоть. Я радовался боли, которую он приносил, когда я шел по территории Мальвейля этим пасмурным утром. Мне нужен был свежий воздух.
Читать дневник Элианы становилось все тяжелее. Больше я не получал от его чтения никакого удовольствия. Напротив, я начал бояться его. Ненависть, отчаяние, гнев, пронизывающие его страницы, были пугающими до жути. Я знал, что чем ближе к последним страницам дневника, тем более страшными покажутся мне ее слова. Едва ли могло быть по-другому – ведь за последней страницей ее ждало самоубийство. Но я не рассчитывал узнать подробности беды, постигшей мою жену. Усталость, на которую она жаловалась до того, похоже, превратилась в убеждение, что Мальвейль держит ее в плену.
«Это правда? Или это что-то внутри нее создало такое заблуждение?»
Далеко не все происходящее в Мальвейле было мне понятно. Что-то из этого было пугающим. Но я не считал, что это опасно. Я мог приходить и уходить когда захочу. Я не был пленником Мальвейля. Я не хотел уходить из него, но это не то же самое, что быть удерживаемым против воли. Я бы очень хотел, чтобы у меня была возможность сделать что-то для Элианы, пока она была жива. Я бы хотел помочь ей найти радость в Мальвейле.
«Может быть, я что-то смогу сделать для нее сейчас. Может быть, помогу ей обрести покой. Она тянется ко мне. Я не покину ее снова».
Так я говорил себе. Я упорно цеплялся за эту надежду. Она была нужна мне, лишь в ней я находил силу читать дневник дальше.
Чтение стало требовать больше времени. И не только потому, что содержание было трудным для восприятия. С каждой страницей почерк Элианы становился все менее разборчивым. Он стал таким сжатым и угловатым, что я с трудом мог его разобрать, и еще он стал очень мелким. Мне требовалось несколько минут, чтобы разобрать каждую строчку, и от напряжения, которое испытывали при этом глаза, меня стали мучить головные боли, прежде чем я успевал прочитать половину страницы. Что еще хуже, осмысленных слов в каждой строчке становилось чем дальше, тем меньше. Казалось, Элиана хотела скрыть свои мысли за лесом неразборчивых бессмысленных пометок. Эти черточки, сделанные пером, выглядели почти как буквы, и они сбивались в группы, напоминающие слова. В них, казалось, даже было что-то общее. Иногда, со слезящимися глазами и раскалывавшейся от боли головой я обнаруживал, что пытаюсь расшифровать эти пометки, и чувствовал, будто сейчас пойму, что они означают. В такие моменты я отрывался от дневника и был вынужден не читать его некоторое время. Когда такое происходило, дневник становился для меня чем-то отвратительным, чем-то, к чему я не хочу прикасаться.