— А почему это он не может любить меня, хоть я и низшая? — возразила Катица. — Я и тогда не была высшей, когда он мне клялся… Я, что ли, за ним бегала? Не я начинала, не я навязывалась…
Гневом и презрением сверкают ее глаза. В тоне — горечь и ненависть к Нико. Она считает его подлецом, трусом, лгуном, считает, что соблазнил ее, на смех выставил…
— Он был ослеплен, как ты еще и сейчас ослеплена. Глаза его открылись, и он вернулся по более короткому пути, пока не далеко зашел. Или не имел он права вернуться? Так ведь поступали многие другие, даже из крестьянских сыновей, без всяких причин и оснований. Почему же нельзя поступить так Дубчичу? Не потому ли, что он богаче других? Или он должен был притворяться ради людей? А как бы ты поступила, если бы он тебе разонравился? Нет, как хочешь, не понимаю я, что тебя так оскорбляет…
Доводы отца озадачили Катицу. Его глубокая убежденность заставила ее выслушать все, хоть и суровы его слова, хоть и ранят они ее.
— А почему же он мне не сказал, прямо в глаза! — страстно вскричала она, чувствуя, что теряет почву под ногами и что правота ее поколебалась. — Мужества не хватило! Совесть не позволила!
— И опять ты к нему несправедлива. Он просто не хотел тебя обидеть. Ждал, что ты сама его оставишь, к другому повернешься.
— Какая милость от высокого барина! — бросила сквозь зубы Катица. — Кто бы подумал! Нет уж, это я ему предоставляю — к другим поворачиваться. Желаю счастья!
Слезы злости и уязвленной гордости брызнули у нее из глаз. Тогда Мате, чтобы успокоить этот взрыв, обратил речь на другое.
— Видишь ли, доченька, дни мои сочтены, а может, и часы. Хотел бы я оставить тебя в этом мире пристроенной, как других моих детей: тогда и умру спокойно. От тебя зависит, чтоб мир вернулся в наш дом. Есть человек — верен тебе, ждет годы, мучается и страдает. Ушел он из дому, чтоб заработать на хлеб да место тебе приготовить. Почему же не хочешь ты его, как хотела еще год назад?
— Да не могу, не могу я! Зачем заставляете? Ох, чего бы я не отдала, если б могла!
— Это, скорее всего, гордыня, гордыня, дочка! — печально возразил Мате. — Вот ты не признаешь, что обидела его, а свою обиду помнишь постоянно. Сердце у тебя затвердело, отравлено. Ох, нет, не любовью оно наполнено — гордыней, спесью. Еще раз повторяю тебе: кто возвысился, будет унижен! А теперь ступай, подумай как следует, приди в себя.
Нет, не убедил отец Катицу. Ушла она от него со строптивостью в душе. Даже отец не понимает, в чем ее счастье. Нарочно не хочет понять. Говорит — позволил! Нет, позволил-то он только для виду, а под рукой другого жениха держал, на случай, когда этот отвернется…
Но постепенно возмущение ее улеглось; остыло негодование, отпустило. Не может она сердиться на отца, упрекать его, когда навалился на него такой тяжкий крест… Впервые вдруг ясно осознала Катица, что дни отца сочтены, что уходит он навсегда — и останется она сиротой, без защиты…
Но еще тяжелее Катице переносить жалобы матери. Несчастье грызет старую пуще, чем дочку, и видит она единственный выход в том, чтоб Катица обеспечила себя с другой стороны. Хорошо бы обручилась с другим, да поскорее, хоть вон с Пашко; тогда, кажется Ере, забудется их унижение, люди перестанут болтать да сплетничать.
— Да как же ты одна-то будешь, доченька! — зудит беспрестанно мать. — Любой тебя толкнет, сироту, в угол загонит!
Девушка упорно отмалчивается, только плечом нетерпеливо дергает, когда ей надоедят вечные попреки.
— Да кто ж тебя оборонит, когда отец дух испустит? А ведь душа-то его в чем только держится! Как подумаю, чем он еще жив — мороз подирает… И я бы у тебя приютилась от этой змеи… Кто с ней справится, как возьмет в руки ключи от дома?
В конце концов Катица не выдержала, убежала в свою каморку, где никто ее не увидит, бросилась на кровать, выплакалась досыта…
Однажды Мате велел позвать писаря и двух свидетелей, в присутствии которых и составил свое завещание. Когда они удалились, молчаливые, серьезные, — в доме стало как-то непривычно тихо и задумчиво. Ивана не было. Как только те трое пришли, он убежал в поле. Всю дорогу плакал, как ребенок. Тяжелое чувство осиротелости навалилось на него. Все мысли его и планы насчет самостоятельной жизни кажутся ему теперь греховными. Как будто он согрешил против отца, высказав их…
Только теперь понял Иван: все, что есть в доме, сделалось не само собой. Все, что нажито, добывалось руками и разумом отца. Мало махать мотыгой в винограднике! Другие вон тоже мотыжат землю, может, еще усерднее, чем отец, а какой толк? Никакого! Семьи разделились, обеднели, распались… А отец построил свой дом, поставил его на прочном основании. Отец учил его, Ивана, — как работать в поле, как держаться с людьми. В школу его посылал, хотя сам никогда в школе не учился. Водил за руку в церковь, наставлял к добру… Предостерегал от дурной компании, бдил над каждым его шагом. Сколько раз мог поскользнуться Иван, если б не мудрые советы отца. Вот и теперь — болтался бы где-нибудь в Америке, и хозяйство разрушилось бы… А как отец всегда с ним обходился! Так ласково, так бережно… Даже когда бранил — бранил в духе любви и тихости. А как здоровье сына берег, не позволял переутомляться, сам всегда брался за тяжелые работы…