Выбрать главу

Ваня говорил долго. Рассказал про то, как у Фомы мыши бороду изгрызли и потом его вместе с мышами дым унёс, как дом все двери позакрывал и над людьми смеялся, как кукушка по ночам из часов вылетала, как Голявка в саду объявился и про многое другое. Дети слушали, открыв рты и затаив дыхание, лишь иногда перекидывались изумлёнными взглядами и снова тонули в невероятном Ванином мире, где домовые поют песни, водяные играют с рыбами, и невидимые никому пчёлы собирают мёд и относят его к солнцу. Щёки детей Иогана Карловича, обычно бледные, с проступающими синеватыми жилками, порозовели, робкие глаза заискрились радостью и удивлением. Бедные городские дети, они видели цветущий шиповник только на кладбище, на могиле своей матери, которая померла три года назад, родив младшенького Сашу. Они никогда не ходили по ночной росе, не слышали плеска нерестящихся карасей, не знали радостей купания в июльскую жару, когда брызги летят во все стороны, яркие, как фейерверк, и каждая на мгновение становится крохотным солнцем.

Ваня мог бы ещё долго рассказывать, но вечером пришёл Иоган Карлович, уставший и с ног до головы покрытый серой пылью городских дорог. Он обнял мальчика за плечи, поцеловал в макушку и вывел из детской. Закрыл за собой дверь, посадил на диван и, стараясь не смотреть ему в глаза произнёс:

— Беда, беда, Ванечка, — небритый подбородок его задрожал, из бесцветных глаз полились слёзы.

— Что? Что? Где маменька и папенька, скажите? Где они? Почему не идут? Да говорите, говорите же! — закричал Ваня вскакивая с дивана и сжимая маленькие кулачки.

— Нету их больше… Умерли они… Там толпа на Ходынке была, затоптали их… Говорят, батюшка твой маменьку на руках нёс: как народ побежал, ногу она подвернула. Может и вынес бы, да толпа их в яму спихнула…

Ваня закрыл глаза и с воплем бросился куда-то в сторону, налетел на комод, ударился, с глухим стуком упал на пол.

— Врёте! Врёте вы всё! Зачем врёте? Живы они, сейчас придут и мы уедем отсюда! К бабушке поедем, там лето пришло. А вы тут врёте! — кричал мальчик, катаясь по полу.

Ему дали понюхать нашатыря, влили в рот успокоительное и он забылся беспросветно-тяжёлым, как камень, сном. К утру у него начался бред.

— Горячка, — сказал доктор, потрогав лоб мальчика и приоткрыв ему веко. Организм ослаб после простуды, а тут ещё с родителями несчастье случилось. Такое не каждый взрослый способен выдержать, а уж такая кроха…

Три дня Ваня почти не приходил сознание. Звал маму, папу, плакал. Никифоровна не отходила от мальчика ни на шаг, отирала ему голову мокрым прохладным полотенцем, поила бульоном, мазала лоб и губы освящённым маслом, гладила по голове и держала за руку.

— Ванечка, соколик ты мой, проснись, милый. Господи, не оставь сироту в заботе твоей, пожалей несчастного.

Неизвестно, сказались ли молитвы Никифоровны или ещё что помогло, но только однажды утром мальчик открыл глаза и посмотрел вокруг.

— Почему ты плачешь, Никифоровна? — произнёс он слабым голосом.

— Рада, что ты проснулся, милок. Услышал господь мою печаль, смилостивился.

— Разве я долго спал?

— Да, почитай, три дня.

— Долго…

Ваня съел немного бульона и снова заснул. На этот раз это был хороший сон, тот, во время которого дети растут, а больные выздоравливают.

Дело понемногу пошло на поправку. Мальчик почти перестал спать днём, вместо этого он просто лежал в постели и часами глядел в окно на чёрные потрескавшиеся брёвна стены какого-то лабаза, который напрочь загораживал небо.

— Что есть окно, что нет, — ворчала Никифоровна. — Такое окно, хоть грязью замажь, хуже не станет.

Старуха часто пыталась вытянуть больного на разговор, но тот упорно молчал, лишь изредка бросал на неё пустые взгляды. Видя, что беседа не ладится, Никифоровна вздыхала и принималась разговаривать сама с собой. Рассуждала о погоде, о Москве, о ценах на рынках и в лавках, о том, какие нелюди и лихачи эти извозчики и как дорого они берут. Повторяла сплетни, что слышала от дворника, вспоминала молодость, мужа своего кровельщика, помершего год назад от «лихоманки». Иногда, увлёкаясь разговором, она поминала Ваниных родителей и тут же, осёкшись, прикрывала рот ладонью, с испугом глядя на мальчика. Тот, впрочем, её почти не слушал, вперив взгляд в чёрную покосившуюся стену за окном. Убедившись, что неосторожные слова не задели свежих ран ребёнка, старуха украдкой вытирала глаза кончиком платка и продолжала свой бесконечный рассказ ни о чём.

В стену лабаза, на которую целыми днями смотрел мальчик, был вбит большой ржавый гвоздь. Сырость так сильно изъела его, что он больше напоминал трухлявый сучок, который растяпа-плотник не удосужился срубить во время строительства. Однажды к этому гвоздю привязали старую белую лошадь. Она стояла, покорно понурив голову под моросящим мелким дождиком, изредка фыркала и стряхивала с себя влагу. Конюх привязал повод слишком высоко, поначалу лошадь пыталась дотянуться чёрными, в розовых крапинах губами, до редких стебельков травы, что росли возле лабаза, но повод был слишком короток и она вскоре оставила свои попытки, лишь тоскливо глядела вниз мокрыми то ли от дождя, то ли ещё от чего глазами, да тяжело вздыхала.