Зуева точно что-то толкнуло. Стало мучительно стыдно, словно он совершает преступление перед матерью. И никакие слова не шли с языка, хотя мать и делала большие паузы, отходила к печке, без видимой нужды переставляла на столе посуду. Ждала. Видно, и ей не легко давался этот разговор.
Но у Петра как заколодило: «Как же оправдаться перед ней? И в чем?..» Перед умственным его взором предстали отношения с Инночкой. До сих пор он был твердо уверен, что никто не только ничего не знает, но ни о чем и не догадывается. Да, видно, материнское сердце обмануть трудно. Ей было достаточно только подержать в руках длинные, надушенные узкие конверты, чтобы понять без слов и объяснений, что «запутался» ее Петяшка в сердечных делах. А она ведь сказала главное — руби дерево по себе!
Не поднимая глаз, он подошел к матери и молча обнял ее. С трудом шепнул при этом:
— Я подумаю, маманька, и не женюсь без твоего совета и согласия. Ладно? — И сразу показалось ему очень простым привести к матери ту, которая… А которая?
«Как бы выглядела Инночка в нашем доме? С русской печкой, с ситцевым пологом у кровати матери, с яркими геранями на окнах?.. Нет, нет, это невозможно!» И Петра как прорвало. Он зашептал, уверяя и мать и себя в заведомой неправде:
— Никого у меня нет! Никто мне не нужен, и вообще… никого я не люблю… И для таких дел у меня просто времени нет.
«Вот Котька судьбу уже устроил, а моя личная судьба в учебе, в люпине, в помощи «Орлам», в диссертации о генерале революции Сиборове, в прославлении народных подвигов на войне. Дела впереди много, и конца-края ему нет, да, наверное, и не будет…»
Именно этой трудной осенью вызревало мировоззрение Зуева-историка.
Во всяком взрослеющем человеке живет таинственное чувство жгучего любопытства к своим предкам, родителям, к их жизни, чертам, характеру, привычкам. «…Не в этом ли секрет истории как науки и профессии историка как призвания, а не должности? — думал как-то Зуев поздним вечером, склонившись над многотомным трудом по всеобщей истории. — Ведь думающему человеку хочется через прошлое лучше понять настоящее, даже свое, личное, открыть тайну, выстрадать смысл своей жизни и своих поступков. Общество и нация, видимо, также подвержены этому дерзкому любопытству, к сожалению созревающему у многих людей слишком поздно — на склоне лет…»
Давая простор мыслям, не путая их никакими предвзятыми точками зрения и догмами, он чувствовал, что в этой широкой жизненной учебе окончательно складывается его личность. Это к бывалому, много видавшему солдату приходила та мужественная зрелость, которая сочетает мысль и действия, дела и мечты, порывы и свершения.
Приходила, но еще не пришла.
Все чаще думал он и о том, как же человеку совладать со многими предрассудками. Они ведь причиняют людям больше всего страданий. Хотелось совладать и с самими страданиями и с самой смертью. А чаще всего хотелось крикнуть людям: «Хватит делать зло! Даже если оно совершается во имя великого добра. Давайте просто будем добрыми». И всей душой воскликнув так, он сразу же тормозил, взнуздывал себя насмешкой. Понимал, что в мире, где клокочет послевоенная нужда, конкуренция и злоба, это сейчас просто невозможно. Мы бы очень быстро справились со своими бедами, это по силам нашему могучему народу. Но из-за Эльбы и Рейна, из-за океана на победителей несло таким смрадом клеветы и несправедливых измышлений, там шла такая жестокая игра, что о «доброте» еще и заикаться нечего было! Руку откусят. А там и к горлу потянутся…
Громыхали чудовищными погремушками за круглыми столами и дипломаты Запада, люди не то что неблагодарные, а просто бесчестные.
Зуев понимал, что в послевоенном мире, кроме отгремевшего зла, которого, быть может, хватило бы на несколько поколений человечества, бродят еще призраки, тени новой войны. И он чувствовал, что они становятся все более явственными.
«Может быть, надо побольше голых истин? — спрашивал себя Зуев. — Ведь многие заученные и общеизвестные истины уже не истины потому, что они, как дикие шаманы, обросли мишурой оговорок и обременены звенящей колдовской одеждой благопристойного фарисейства. Истина — это, прежде всего, правда. А правда — она не имеет стыда. И вежливости тоже. Она просто правда…»
Вернулась мать с полным ведром и, зачерпнув кружку, поставила сыну на стол, сказала:
— Выпей свежей водицы. Ключевая, остужает.
И Зуев подумал, что разговор только начался. Видимо, решила добиться от него чего-то вразумительного. Ну что ей сказать? И сын поднял глаза и таким беспомощным взглядом посмотрел на нее, что Степановна вдруг отвела взгляд первая и губа у нее задрожала. Ему стало жаль мать.