— Да ведь она у меня одна-единственная, — говорила в свое оправдание мать, когда кто-нибудь упрекал ее за это. — Потому я не позволяю ей работать и даже мысли не допускаю, чтобы позволить. Кто знает, долго ли мне доведется быть при ней? Пусть потом вспомнит, какая у нее была хорошая мать.
Стасичка бывала такой неразговорчивой не только по вечерам, перед сном, когда можно было предположить, что она утомилась и хочет спать; нет, она и днем молчала как рыба. Должно было произойти нечто чрезвычайное, дабы она отверзла свои уста и вымолвила без понуждения хотя бы одно слово. В этом отношении она была родной сестрой Франтишка. Тот, как, рассердясь, утверждал Черный Петршичек, уродился подобным же молчуном. Ничто его не занимало, не представлялось ему любопытным, ни о чем по своей охоте не заводил он речь, — каждое слово из него приходилось прямо клещами вытаскивать.
— Прекрасный проповедник из тебя получится, — гневался Черный Петршичек, глядя на брата, сидящего перед ним неподвижно, точно изваяние. Свои упреки старший, пожалуй, чаще сопровождал бы подзатыльником или злым взглядом, не вспоминай он при этом время от времени, с чего укоренилась в младшем такая необщительность. Давно ли еще сидел он в уголке за кроватью, не смея вылезти оттуда, подать голос, заговорить? Черный Петршичек признал за ним право вести себя как ему угодно лишь после публично произнесенного в церкви обета, полагая, что греховное происхождение мальчика в какой-то мере уже смыто — полностью же, на взгляд Петршичка, брат сможет искупить его лишь всею своей жизнью, и при том настолько благочестивой, чтобы не стыдно было больше глядеть в глаза людям. Все атаки любопытствующих Петршичек отражал одной фразой: «Он станет священником».
Но, исключая несловоохотливость брата, у Петршичка не было других оснований сетовать на него. Ведь ему, чешскому мальчику, разумеется, трудно было быть первым учеником в школе, где все обучение велось на немецком языке{45}, но и в хвосте отстающих он не плелся. Зато незаурядные способности проявил он к музыке, а поскольку патер Йозеф обратил внимание Петршичка на то, что ныне обнаружилась большая нужда в обученных церковных хормейстерах, Петршичек неустанно заботился, дабы способности эти развивать. Франтишек уже пользовался некоторой известностью как скрипач, и несколько церквей оспаривали друг у друга право на то, чтобы он играл на хорах только в одной из них. Его учитель очень гордился успехами своего ученика, находил в нем незаурядный талант и не хотел видеть его в будущем священником. При всяком удобном случае он настоятельно втолковывал Петршичку:
— Вы должны сделать из этого мальчика музыканта, он далеко пойдет. Вот увидите, весь мир захочет его слушать, все королевские дворы будут наперебой приглашать его к себе, осыпая золотом; своей игрой он прославил бы навеки и себя, и вас, и родной город. У вас еще достаточно времени поразмыслить над этим. Разве не может он, даже не будучи священником, вести благочестивую жизнь? Да и не все священники такие уж святые; я сильно сомневаюсь, что каждый из них прямехонько попадет в рай.
Но Черный Петршичек сердито ему возражал. Он не только что поразмыслить, но и слышать ни о чем подобном не хотел, а слыша, столь странно усмехался, что у Франтишка леденело сердце. Сам он внимал этим разговорам затаив дыхание, бледный от волнения, с тайной надеждой, что брат, возможно, смилостивится и позволит ему избрать ту дорогу в жизни, на которую со всей определенностью указывает ему дарование и куда его влекло властно и неодолимо. Но всякий раз надежды не оправдывались… Как же мог он быть после того веселым и общительным?
По желанию брата, Франтишек играл только в одной церкви, а именно в церкви св. Йндржиха, где произнесен был знаменитый обет, да еще, по просьбе хозяйки «Барашка», или матушки, как все ее называли, один раз в году, на праздник божьего тела, в церкви св. Маркиты, что за Страговскими воротами. В тамошнем монастыре она покупала пиво для своего трактира и полагала непременным долгом, разодевшись празднично, в сей знаменательный день встать во главе процессии, которая при хорошей погоде с великой торжественностью двигалась по монастырскому саду и монастырским дворам, а при плохой — по церкви.
Стасичка в тот день тоже пела в этой церкви, а в церкви св. Йндржиха в другие праздники и по воскресеньям. У девушки был на редкость сильный и красивый голос, и к тому было большое желание петь. Пение вообще оказалось единственным занятием, выполняемым ею с охотой, без гримас отвращения и зевков. Во время пения Стасичка всегда прямо преображалась, как будто перед вами являлся совсем другой человек. Она сразу переставала дрожать от холода и кутаться в свою большую шаль. Лицо ее, обыкновенно как бы застывшее, внезапно оживало, глаза надлежащим образом раскрывались, и тут оказывалось, что они у нее большие и черные, как бархат; вечно нахмуренный лоб тоже прояснялся, все черты обретали выразительность, обаяние и благородство. Похоже было, что лишь в эти минуты она доподлинно жила, двигаясь и действуя по собственной воле, в остальное же время вела существование марионетки, не имеющей своих чувств и мыслей, покорной устоявшимся привычкам и материнской опеке.