Когда Федерико добежал, а частью дополз до канавки — сад был велик, метров около ста в глубину, — там находились уже и Веретенников, и его писарь, они стреляли по дырам в заборе, по щелям. А из щелей посверкивали автоматные очереди, и поверх забора летели гранаты… Взвихренные их разрывами, густо носились в воздухе мокрые листья.
Осенка был ранен, кровь заливала его лоб, капала с бровей, но он тоже стрелял, сидя в бегущей по дну канавки воде. Федерико с ходу повалился около него и тотчас же дал по забору очередь. Подгнившие доски закачались под невидимыми ударами, как под ветром, одна сорвалась, и за забором раздались хриплые, будто грачиные, крики… Затем стрельба оттуда прекратилась.
— Войцех! — окликнул запыхавшийся Федерико. — Войцех!..
Он не знал, как по-польски сказать: «уходи на перевязку», — и покрутил пальцем вокруг своего лица.
Осенка обернулся, и несколько красных капелек сорвались и потекли по его щекам.
— А, Федерико! Дзень добры, — отозвался он и стал рукавом отирать лицо.
Семнадцатая глава
Жертвоприношение Авраама
Отцы и дети
Сергей Алексеевич проснулся с таким ощущением, точно кто-то его разбудил. «Кто это? Что? Тревога?» — чуть не спросил он. И услышал лишь равномерное похрапывание Аристархова, спавшего тут же, на составленных стульях, — никого больше не было в кабинете директора лесхоза, где они устроились.
«Бой!.. — вспомнил Сергей Алексеевич. — Ребята… Первый бой!» Он выпрямился в кресле, в котором собрался провести остаток ночи, нашарил электрический фонарик на столе, включил, посмотрел на свои наручные часы в старомодном ремешке-гнезде: до подъема оставалось еще около часа — он спал совсем немного. Но сон уже отлетел…
«Вот и этот день… Ребята идут в бой, — повторил про себя Сергей Алексеевич. — Все мои, весь класс!» И безымянное, вязкое томление овладело им.
Натянув сапоги, которые так и не просохли, накинув на плечи пальто, Сергей Алексеевич вышел в тихий коридор. Почему-то эта тишина дома, в котором спало множество людей, усиливала его неотчетливое беспокойство… На крыльце темный воздух обдал его сырым, как из колодца, холодом, и озноб прошел по спине. Во дворе, как и в доме, было также тревожно-тихо — дождь перестал, не слышалось и стрельбы, часовой с неясно серевшим лицом безмолвно посторонился, и слабо стукнул о перильца приклад винтовки.
По скользким от натасканной слякоти ступенькам Сергей Алексеевич сошел во двор, поплотнее запахнулся… А озноб все не унимался, даже челюсти начали подрагивать, и было уже непонятно, что это: телесное страдание или душевное.
«Что со мной? — подивился Сергей Алексеевич. — Ведь не трушу же я, в самом деле? Этого еще не хватало!»
Но что-то необычное все-таки происходило с ним… Впервые за последние дни он остался наедине с самим собой, и то, о чем ему никак не удавалось с собой поговорить — попросту не было времени, чтобы оглянуться на себя, но что смутно будоражило, возвысило голос в его душе.
Сергей Алексеевич выбрался за ворота и долго стоял там, вглядываясь в туманную глубину широкой просеки, в обложенное тучами, грифельного цвета небо; верхушки высоченных елей чернели, уменьшаясь в перспективе, как сторожевые башни.
«Кто же ты, Сергей Самосуд? — спросил он себя, спросил так словно вопрос давно уже возник у него, а он всё уходил от ответа. — Что ж ты делаешь? Кто дал тебе право?..»
В памяти Сергея Алексеевича проносились какие-то пустяковые мелочи: класс решает задачки, три десятка голов склонились над партами… Безутешно рыдает восьмилетний Женя Серебрянников, он потерял свой ластик — этот мальчик вообще был ужасной плаксой… Двенадцатилетняя Таня Гайдай украдкой, сунув голову под крышку парты, щиплет свои щечки, чтобы они разрумянились, — Таня, кажется, родилась кокеткой… А сегодня Женя боец, а Таня сандружинница! И Сергей Алексеевич будто в непонимании развел руками…
«Как возможно?.. — допытывался он у себя. — Неужто ж ты не мог уберечь хотя бы их, этих мальчишек и девчонок?!»
Он испытывал совершенно родительское сокрушение… Несколько часов тому назад на совещании командиров рот он сам сказал, что рассчитывать на успех в предстоящем бою можно, только нанеся удар всем полком: каждая винтовка должна стрелять. И он умолчал о том, что сама эта операция продиктована едва ли не отчаянием, — впрочем, это понимали все. Однако и уклониться от нее было невозможно — речь шла о спасении сотен беспомощных людей: раненых из застрявшего здесь армейского госпиталя, беженцев, да и драгоценного военного имущества. И, отдавая приказ командирам рот, Самосуд тогда, на совещании, был прежде всего старшим командиром, трезво оценившим обстановку. Теперь он с внутренней, неизъяснимой усмешкой сказал себе: