— Мне снилось, что я лиса, — сказал я, отмахиваясь от сладкого дыма. — Меня как раз выкурили из норы, когда я проснулся.
Табаки переложил трубку в левую руку и поднял указательный палец:
— В любом сне, детка, главное — вовремя проснуться. Я рад, что тебе это удалось.
И он запел одну из своих жутких, заунывных песен, от которых у меня мурашки бегали по коже. С повторяющимся до одурения припевом. Обычно в них воспевались либо дождь, либо ветер, но на этот раз, в порядке исключения, это был дым, струящийся над пепелищем какого-то сгоревшего дотла здания.
Силуэт на подоконнике закопошился, плотнее задергивая занавеску, чтобы отгородиться от шакальих завываний, и по нервозности движений я угадал в нем Лорда.
Эгей, эгей... только серый дым, да воронье... Эгей, эгей, не осталось ничего...
Сфинкс неожиданно ткнулся лицом в одеяло, как будто клюнул его, потом выпрямился, мотнул головой, и в меня полетела пачка сигарет.
— Кури, — сказал он. — Успокаивай нервы.
— Спасибо, — ответил я, рассматривая пачку. Следов от зубов на ней не было. Слюны вроде бы тоже. Я выскреб из нее сигарету, поймал зажигалку, брошенную Шакалом, и опять сказал спасибо.
— Вежливый! — восхитился Табаки. — Как приятно!
Он закопошился. Долго перетряхивал полы халата, роняя на глаза чалму, и наконец выудил откуда-то из его складок стеклянную пепельницу, полную окурков.
— Вот. Нашел. Держи! — и запустил ею в меня, хотя сидел так близко, что вполне мог передать из рук в руки.
В полете пепельница растеряла свое содержимое, и по пледу запестрела дорожка из окурков. Я отряхнулся и закурил.
— А спасибо? — обиделся Шакал.
— Спасибо, — сказал я. — Спасибо, что промахнулся!
— Не за что, — с удовольствием ответил он. — Не стоит благодарности!
И он с удвоенной энергией затянул свое жуткое «эгей».
Сфинкс сказал, что согласен на ничью.
— Давно пора, — отозвался мягкий голос из-за спинки кровати. Раздвинув висевшие на ней сумки и пакеты, к нам взобралась белая, длиннопалая рука, перевернула доску и начала собирать в нее шахматные фигурки.
Эгей, эгей... почерневшие кастрюльки! Эгей, эгей, каркас медвежьего чучела... при жизни оно было вешалкой...
— Заткните кто-нибудь этого извращенца! — взмолился Лорд с подоконника.
Я, как завороженный, следил за рукой Слепого. Кроме того, что пальцы ее были невозможно длинными и гнулись, как нормальные пальцы не сгибаются, если их не сломать, она была еще какой-то неприятно одушевленной. Странствовала по пледу, скользила, перебирала пальцами-щупальцами, только что не принюхивалась. Я вытащил из-под себя белую туру, буравившую мне зад, и осторожно положил перед ней. Рука остановилась, пошевелила средним усиком и, поразмыслив, стремительно ее сцапала. Я вздрогнул и поспешно принялся нашаривать остальные завалившиеся под меня фигурки, потому что вдруг возникло нехорошее ощущение, что, не сделай я этого, хищная рука проберется туда и достанет их сама. Сфинкс наблюдал за мной с усмешкой.
Эгей, эгей... почерневший кулон! Ворона унесет его своим воронятам... славную игрушку, своим воронятам...
Лорд отдернул занавеску и стек с подоконника. С большим шумом, чем обычно, но я, глядя на него, и так чуть не заплакал от зависти.
— Не таращься зря, — посоветовал мне Табаки. — Все равно у тебя так не получится.
— Знаю. Мне просто интересно.
Шакал закашлялся и посмотрел на меня со значением. Как будто о чем-то предупреждая.
— Пусть тебе лучше не будет интересно.
Я не успел спросить почему, а Лорд уже влез на общую кровать. Я залюбовался его отточенными движениями. Табаки ползал, Лорд швырял себя вперед. Сначала забрасывал ноги, потом прыгал за ними на руках. На самом деле не очень приятное зрелище, а если замедлить, так и вовсе жутковатое. Но не для колясника. Кроме того, Лорд делал все так быстро, что и отследить не всегда удавалось. Я восхищался и смертельно завидовал, понимая, что мне такое не светит. Я не был акробатом. Табаки передвигался так же стремительно, но он был в два раза легче и ноги его слушались, так что от вида ползавшего Табаки я не впадал в депрессию.
Очутившись на кровати, Лорд уставился на Шакала с кровожадным ожиданием. Ясно было, что еще одно «эгей», и Табаки придется худо. Он и сам это понял и сказал примирительно: