В зале кричат:
— Правильно! Браво-о!
После меня Гущину дали слово.
— Грешны мы, — говорит он, — верно, кто этого не знает? А почему грешны? — вот главное. Товарищ инженер не сказал об этом. Мы рады, что он по-настоящему нашим товарищем стал, а только страдать ему за нас не следует. Все от наших рук. Они грешили, они и замаливают. Никакого тут чуда нет...
Договорить Гущин не успел: вышел управляющий да как гаркнет:
— Домна задута!
В клубе сразу стало тесно. Все встали, запели «Вставай, проклятьем заклейменный» и двинулись. Мне ребята плечо отхлопали, и на завод я попал будто во сне. Гляжу — у всех головы кверху. Домна гудит, над нею дым, а на боку большущий красный флаг. Буквы белые и, как ледяшки, ныряют в него, — не прочитать. Поморгал я, глядь — голов через пять мужик через фурму глазом в домну уставился. Сердюк с вагонетки кричал о чем-то, только его никто не слушал, — каждый норовил к стеклышку прижаться и на огонь в домне глянуть. Сбоку ребята смеялись и кричали:
— Прикладывайся!
— Мощи всамделишные!
— Целительные!
— Огонь свежий, святой! Прямо с неба!
Больше, кажется, ничего и не было. Как попал я домой, как лег, — не помню.
XVIII. НЕЛАДНАЯ СУББОТА
После пуска домны мы лечили станки, машины, прессы. Во всех цехах стояла суета. И все мы были какими-то шальными и до всего, как мальчишки, жадными.
Заработал в кузнице первый большой паровой молот, — все побежали туда. Пустили отремонтированный поезд-рудовоз, — все высыпали провожать его, вернулся — встречать.
— Ну, как, — кричат, — не кашлял молодчик?
Машинист дал свисток, — вот, мол, как кашляет, — затыкай уши.
При выпуске из домны чугуна недели две все бегали к ней.
— Плавка! Плавка!
Сбежимся и ахаем, друг друга подталкиваем, будто впервые видим жидкий чугун. И к пущенному мартену бегали, и на пуск прокатных станов бегали. И почти все — старые и молодые — без разбора. Работаешь, а закричат о пуске чего-нибудь, ноги сами несут туда.
Все ты видел, все знаешь, а любопытно, как ржавое, мертвое начинает шевелиться из-под твоих рук. Весело было, а мне шею давило обещанное слово. Одну субботу я пропустил. Ребята торопят, а я зубами скриплю: и кто, мол, тебя, остолопа, за язык тянул?
Больше всего боялся я, что растеряюсь на собрании, и решил готовиться к речи на бумаге. А где готовиться? На заводе некогда, дома, чуть станешь писать, жена шарманку заведет:
— Во-о, опять новости — пишет...
Стал я втолковывать ей: пойми, мол, к чему готовлюсь. Куда там!
— В ораторы, — кричит, — лезешь, а живешь хуже паршивого чернорабочего. Глянь хотя бы на сторожа. Какое его дело? Не мастеровой даже. Дурак-дураком, ночью готовое стережет, а живет не чета нам. Две комнатки у него, как картиночки, кухня, дочки барышнями ходят, за одной чертежник, за другой бухгалтер увиваются. Огород, садочек, сливы, вишни, а яблоня какая! Яблок пудов восемь снял, а мы только и пробовали яблок, что в мамином садочке...
Этот мамин садочек — провались он! — покоя не давал мне. Стал я дома в молчанку играть. Жена долдонит, а я сижу, жду, пока выговорится она. Но разве дождешься? Ты с работы, голова у тебя тяжелая. Посидишь, обалдеешь — и в постель.
Извелся я и начал являться домой есть да спать. Прибегу, поем, с детьми пошушукаюсь, от слов жены отмахнусь — и в клуб. Там и к слову готовился. Сяду, где потише, и записываю. Потом выйду за завод и говорю, говорю, житье наше перетряхиваю и загодя радуюсь: все, мол, поймут меня, перестанут попрекать домашними склоками, зашевелятся, и начнем мы улаживать наш неладный быт...
В субботу работа была горячей, и день пролетел быстрей ветра. Уже кончать пора, а меня с Крохмалем в инструментальную зовут: станок испортился там. Работы часа на два, а мне еще с мыслями собраться надо.
— Уломай ты, — говорю, — кого надо, чтоб разрешили нам завтра станок отремонтировать. Не до работы мне...
Сбегал Крохмаль в контору, и пошли мы домой. Продумал я дорогой свое слово, — все будто в порядке. Надел дома башмаки, гимнастерку, после чаю спровадил к старухе-соседке мальчишек и говорю жене: