Отец Никифор, уединившись, подолгу переписывается с людьми по электронной почте, разговаривает по телефону. А Фиме нужно приготовить обед. Тогда отец… Степан Ильич… помогает Фиме по кухне. И что-нибудь рассказывает.
Антон настоял, чтобы он здесь остался: “Я тебе в душу не лезу. Но глаза нужно иметь. Не видишь разве – человек на покаяние пришел. Тварью бездушной будешь, если прогонишь”.
Простить. Примириться.
Да, да. Конечно. Простить.
Примирение-то, кажется, вот оно – само собой настало. Как не примириться, когда он пришел сюда, все бросил… Так и будет. Так и будет. Простить. Да. Простить.
Сейчас не время об этом, сейчас собраться нужно. Потом это, потом. Обязательно.
Он готов почти. Потом.
То, что отец оказался способен на такой поступок, сокрушило четкий чистый порядок, выстроенный однажды Ефимом. Были мы – и были они. Все они – праздно шатающиеся зеваки, которым нужно было показать, на что способны новые, возглавляемые священством люди. Худосочный медлительный Степан Ильич был как вражеский десант, без единого выстрела занявший неприступные, казалось бы, укрепления.
Все смешалось теперь, спуталось.
Почему баба Настя не простила его? Ходил ведь, прощения просил, уговаривал.
Сейчас, такого – простила бы?
Потом. Позже.
– С добрым утром, сынок.
– С добрым утром.
Фима вытянул из стопки поставленных один на другой пластмассовых табуретов верхний, пристроился с угла стола.
– С Надей всю ночь проговорили?
– Куда там! Она сразу отрубилась. Смешно так сопела, как в детстве. Мы ее Паровозик-в-Ромашкино называли. – И замолчал. И думал, наверное, что причинил ему боль этими словами о Надином детстве, о своей – без Ефима прожитой – семье.
Когда-то придется говорить с ним об этом…
– Я чего пришел… Попросить хочу. Сегодня нужно обязательно тебе из Солнечного уехать. Ты же видишь, мы собрались…
– Я уже догадался, Фим.
– В общем, вот. Ты уезжай, ладно? С Надей. Она обрадуется… и Светлана Анатольевна. Договорились?
– Это опасно – то, что вы задумали?
Фима покачал головой:
– Нет. Не думаю. В этой стране только переедание опасно.
– Знаешь, мне Надя вчера сказку напомнила, которую я ей в детстве рассказывал.
Про желудиного человечка. Можно я тебе расскажу? Стало быть… Жил в лесу желудиный человечек. Ну, так себе человечек. Не трус и не герой, не злой и не добрый. Ни с кем особо не дружил, ничего особо не любил. Промышлял тем, что цветочную росу диким пчелам сбывал. Так бы он и жил в своем просторном дупле, но однажды в лес пришла огромная страшная свинья и обосновалась прямо под дубом желудиного человечка…
– Ты извини. Не до того сейчас. Расскажешь как-нибудь.
– Сказка короткая.
– Правда же, не до того.
Отец посмотрел в окно, на невысокую яблоню, покрытую редкими бурыми листьями.
– Фима, это и для вас не опасно и… для других?
Ах, как сопротивляется душа такому разговору с отцом! Как не хочет пускать его глубже, еще на шаг, на шажок. Нельзя туда, запретная зона, проход закрыт, назад!
– Не опасно.
Фима смотрел на ту же яблоню, на ее бурые, не желающие падать листья, еле заметно подрагивающие от дуновения воздуха – осень на них дышала.
– Прошу тебя, очень прошу – поезжай в Любореченск.
– А ты к нам приедешь?
– Не знаю. Может быть. Да, приеду. Приеду. Обещаю.
– Света стол накроет. Она готовит замечательно, правда. Да ты должен был заметить. Она никогда не упрекнет тебя… Да о чем я? В чем тебя-то упрекать можно?
Прости, несу и с Дону и с моря. Что приготовить ей? Ты что любишь? Никак не признаешься.
Фима порывисто встал, шагнул к выходу.
– Обещаю, приеду. Если ты уедешь сейчас.
Ну ладно, да! Они хорошие люди, эта его возможная семья: отец, Надя, мачеха Света. Только мало этого. Мало. Что ему, Фиме, там делать, с этими хорошими пустыми людьми? Что там вообще может быть? Придет он туда жить – а для чего?
Копошиться в мещанском муравейнике? Пустота, ведь пустота беспросветная. Дом-семья-работа, квартира-машина-отпуск… Вписаться в никчемную эту жизнь – сделаться как все?
Ефим вышел во двор и понял: что-то случилось. Значит, не показалось, что голоса в доме, которые слышал, проходя через прихожую, звучат настороженно.
Женя Супрунов тащил ведро с картошкой, расплескивая воду себе под ноги. Следом за ним растревоженной гусыней, отведя назад плечи и уставившись взглядом себе в живот, топала Юля. Возле нее неловко семенил Лаполайнен, как танцевальный кавалер, отогнув локоть, предлагая Юле взять его под руку.
– Обопритесь, вот, вот, обопритесь.
Мимо Фимы, навстречу Юле, пробежал ее муж Сергей. Обнял ее сбоку, за ручку взял, повел в дом.
Лапа оглянулся на открытую, встроенную в ворота дверь, перед которой стояли Антон и Саенко. Его тихо окликнули со второго этажа:
– Давай сюда.
Подойдя к Фиме, Лапа пробурчал:
– Идем. Сказали всем внутрь идти.
– Что случилось? – спросил его Ефим.
– Менты, – тем же ворчливым тоном ответил Лапа.
Из дома снова позвали, теперь их обоих:
– Чего встали там? Сюда идите.
Антон обернулся во двор. Лицо его было напряжено, будто судорогой его свело.
Никогда раньше не видел Ефим такого лица у Антона.
Лапа ушел. Фима сделал было шаг к крыльцу, но остановился. В дом идти не хотелось. Размял круговым движением шею. Нащупал жетон Владычного Стяга через ткань футболки. Палец скользнул по ребрышкам цифр личного номера. Подумал: “Испортили все, козлы”.
– Милиция там, слышал уже?
Сзади подошла Надя. Встала близко – Фима уловил запах ее духов. Надо было ей сказать, чтобы не душилась, хотя бы не так сильно. Без этого ее карнавала на голове выглядит куда приличней, а все же зря она здесь, не к месту.
– Большая куча ментов. Два автобуса. Я из окна смотрела. Эти, знаешь, маски-маски.
– Сдвинула узел платка поглубже под подбородок. – Знаешь, на этот раз меня близость ментов почему-то не веселит. Как той ночью, помнишь, там вон, на вышке, – кивнула в сторону рекламного экрана, скомканной радугой мерцающего над крышами.
– Как думаешь, это от времени суток зависит или от количества ментов?
В висках у Фимы застучало, побежали, заторопились бронзовые паучки. Сейчас будут плести свои чугунные паутинки. Не пошла бы носом кровь. Давно не было.
Вспомнил, как сидели у Крицына.
Обиженный пухленький Крицын. Смотрит, как Карлсон, которого отлупил Малыш. Злит не столько словами своими – одним этим взглядом. Надя курицу уплетает. На стенах фотографии – кусочки драгоценной Крицынской жизни. Закрылся в своем теремочке.
Чики-домики, я ни при чем. А тут к нему – без спросу, как к себе домой, страшная, под стяги вставшая, детвора. “Поговорить хочу. Любопытствую понять”.
А понять-то и нечем. Не осталось в ожиревшем мозгу нужной извилинки, за которую зацепиться бы могло болючее это, неизлечимое понимание: не нужны больше, Крицын, никому твои трухлявые драгоценности. Не подманишь на них даже собственных детей.
Его коттедж недалеко отсюда, через пять дворов.
Надя:
– Идем к отцу?
– Нет, ты иди, я тут…
– Так твои же сказали всем со двора уйти. Батюшка Никифор выглянул, велел закрыться и сидеть тихо. Пойдем.
– Надя, вам сейчас уйти надо. Выпустят, думаю. Они вообще где, менты?
– Там, подальше, с одной и с другой стороны. Идешь, нет?
– Я отца уговорил, чтоб он в Любореченск уезжал. Он же, наверное, не знает еще про ментов. Я только что от него. Он на лоджии. Ты пойди к нему и уходите. Может, вообще не тронут – мимо пройдете, заболтаешь его… Я его уговорил.
Надя привстала на цыпочки, за шею Фиму обняла, потянула легонько на себя.
Дурашливо, оглушительно чмокнула в щеку. Сказала:
– Нет, Фим. Так нельзя.
– Как – так? Как нельзя?
– Такой ты, Фимочка, головастый, столько всего знаешь, тонны книг прочел, а простых вещей ну никак не хочешь понимать. Ему ведь сейчас это и нужно.