Выбрать главу

Боюсь, это исполненное учености объяснение не сделало меня многим умнее. Я потуже затянул пояс, который все время сползал, выставляя мой живот на обозрение склонившейся Богине Свободы.

Поблизости, у стены, стояло «Поругание Лукреции Секстом Тарквинием», также незаконченное: оно назначалось для украшения харчевни в Воксхолл-Гарденз. Накануне я, так сказать, выступал в роли коварного Секста: большую часть дня, корча мрачно-похотливую гримасу, делал вид, что разрываю белое кисейное платье Элиноры. Выполнив это задание, я скинул с себя костюм (тот самый, чересчур просторный, в котором изображал Гармодия и Аристогитона) и остаток дня малевал плинтусы и драпировки на заднем плане.

— Прекрасная Лукреция покончила с собой, — напомнил мне, не отрываясь от своего занятия, сэр Эндимион, — но за ее смерть отомстил Юний Брут, который прогнал Тарквиниев и сделался первым консулом Рима. Подумайте снова о том, какие последствия влекут за собой человеческие поступки. Варварское деяние Секста положило начало величайшей цивилизации, какую когда-либо знал мир, — великой державе и великому искусству. Так ведь всегда бывает, не правда ли? История не знает ни одной цивилизации, не уходившей корнями в такое мрачное варварство, от которого нас, в наш просвещенный век, мороз подирает по коже.

— Но можно ли оправдывать жестокие преступления, — спросил я, — даже если в результате появляются произведения искусства?

— Я говорю не об оправдании — это понятие относится к морали; я говорю о причинно-следственной связи. От чудовищных злодеяний расходятся трещины, в которых пробиваются ростки политического и художественного обновления. Будьте добры, подайте мне соболиную кисть…

— Но, сэр, — я задумчиво жевал кончик той самой кисти, — разве такое произведение искусства можно повесить, как полагается, на стену, любить его и ценить, когда знаешь, что оно порождено кровью или насилием? Когда знаешь, какие ужасы за ним скрываются?

— Можно, поскольку, если употреблять ваши термины морали, оно в этих злодействах неповинно и открывает путь лучшим устремлениям.

— Неужели всякое искусство должно быть основано на муках и разрушении?

— Только самое лучшее: то, которое исследует, что значит быть человеком. Ибо, как пишет ваш мистер Хогарт…

И так далее, и тому подобное. Когда я теперь вспоминаю эти дни, я вижу нас не на сыром чердаке, а на зеленом склоне холма в какой-нибудь далекой Аркадии, и сидим мы не на предательски покатом полу, а в Остроконечной тени кипарисов, формой напоминающих слезу. Когда сэр Эндимион описывал, например, пещеру Платона, я весь уходил в слух. Известен вам этот особый подземный грот, темница чувств, куда доходят отражения и иллюзии, порожденные не предметами, а другими отражениями и иллюзиями?

— Платон описывает в своей «Республике», — говорил он мне, — людей, опутанных оковами и неспособных отвернуть голову от каменной стены перед ними. Позади них разведен яркий огонь, а перед огнем поставлена невысокая перегородка, вроде тех, что бывают в кукольном театре. За спинами пленников, между перегородкой и огнем, кто-то проносит изображения (вырезанные из дерева и камня, как в театре теней) людей, животных и прочего. На каменную поверхность перед пленниками — вы следите за моим рассказом, Котли? — падают тени этих вырезанных фигур, и те принимают их за подлинные предметы… А теперь, Котли, что произойдет, если кого-нибудь из пленников освободят однажды от оков и он впервые бросит взгляд на деревянные фигуры, которые отбрасывают колышущиеся тени поверх перегородки? Освободится ли он, по-вашему, от своих иллюзий? Нет-нет, он решит, что образы на каменной поверхности вернее, чем Деревянные фигуры; он предпочтет тень оригиналу, который, в свою очередь, является тенью и образом чего-то еще. Поскольку не каждому дано отвратить око от теней и распознать иные формы…

И так далее, и тому подобное. Такова была моя жизнь в студии сэра Эндимиона. Столь многое можно было от него почерпнуть, что, думаю, даже учеба в Королевской академии не дала бы мне большего. О чем только он мне не рассказывал в те нескончаемые часы, которые мы проводили вместе на чердаке: к примеру, о своем европейском вояже и о том, как он встретил на маскараде в Риме Юного Претендента и выпил с ним чашу пунша; как наблюдал с острова Искья извержение Везувия; как трогал застывшие тела в пористом камне Геркуланума; как любовался тарантеллой в Лечче; как в Ватиканской библиотеке читал манускрипт Вергилия (его возраст, Котли, ни много ни мало четырнадцать веков!), а также любовные письма Генриха VIII к Анне Болейн. Но в первую очередь сэр Эндимион говорил о своей страсти к искусству: о том, как копировал картины Тициана и Корреджо, Пуссена и Клода, осматривал мраморы из коллекции герцога Браччано, беседовал об оптике и воздушной перспективе с Каналетто в кафе Флориана под аркадой Прокуратие Нуове в Венеции, писал портрет увешанной драгоценностями Марии-Жозефы Саксонской, жены дофина, и еще многих прекрасных аристократок; как изображал вид Рима с вершины Тестация и зарисовывал древности Эсквилина и Целия; как устанавливал свой мольберт на Пьяцца-дель-Пополо в Риме или перед базиликой Сан-Марко…

В первые несколько дней я трепетно ловил каждое его слово. Мне хотелось прочитать каждую книгу, прочитанную им, моим мудрым мастером, увидеть воочию все шедевры живописи, скульптуры и архитектуры, которыми любовался он, и таким образом, быть может, сделаться столь же великим артистом и утонченным джентльменом.

— Как-нибудь, Котли, — сказал сэр Эндимион однажды, — я покажу вам эти картины и вы, если захотите, сможете их скопировать.

Я ходил в эту студию уже вторую неделю, и наши отношения с сэром Эндимионом, как вы догадываетесь, развивались очень неплохо, несмотря на неприятности с графиней и с желтым аурипигментом. Часы, проводимые там, были моим любимым временем суток. Мы только что уселись ужинать: свиная щека, говяжий язык, клин саффолкского сыра и несколько изысканных пирогов с угрями (их подогрели в печи в таверне «Резной балкон», и, стоило нам надломить корку, к изогнутому потолку зазмеились струи пара, затуманившие единственное окошко). Съестное сэр Эндимион дополнил кружкой портера, необычно развязавшей ему язык — таким говорливым он в Чизуике никогда не бывал. В тот день он попытался, кроме того, создать на чердаке — то есть в «студии» — более подходящую обстановку, а именно разбросал на сыром полу травы (лавр и лаванду), а перед запотевшим окошком поместил ароматическую свечу. Нередко в подобные минуты, за ужином и портером, он пространно витийствовал, затрагивая при этом не только свои приключения на континенте, но и более философские материи (портер располагал его к таковым).

Меня ученые рассуждения сэра Эндимиона интересовали чрезвычайно; Элинора же, напротив, внимала его лекциям — если это наименование здесь уместно — с совершенной апатией (подобным образом она относилась как будто ко многим предметам беседы и событиям). В тот день все усилия хозяина поднять ей настроение — душистые травы, портер, пироги с угрями и даже красноречивые рассуждения об афинской демократии и величии исторической живописи — пропали втуне. Она сидела с унылым видом поодаль, равнодушно ковыряясь в пироге, а к сыру едва прикоснулась. Даже нежно назвав ее своей «музой», сэр Эндимион не получил в ответ и мимолетной улыбки.

Элинора в самом деле представляла для меня загадку. В тот же вечер, немного ранее, сэр Эндимион осознал, вероятно, нелепость ситуации: Богиня Свободы содержится на положении пленницы, день и ночь запертая в душной мансарде, — и разрешил ей немного прогуляться, причем мы шли рядом — один слева, другой справа. Но, оказавшись на улице, она, судя по виду, ничуть не обрадовалась и, когда мы отправились по Пэлл-Мэлл, не поднимала глаз от усыпанной соломой мостовой. Двое мужчин со скамеечкой и длинной восковой свечой зажигали уличные фонари. Прохладный ветерок донес до наших ноздрей слабый запах шипящей ворвани, внутри прозрачных шаров запрыгало пламя и бросило отсветы на желто-оранжевые волосы и бледное лицо Элиноры, и меня поразило его удивительно хмурое выражение.

Еще решительней вознамерившись развеселить Элинору, сэр Эндимион завернул вдруг в шляпный магазин и заставил ее купить себе капор с лиловой лентой. Затем он приобрел в лавке королевского парфюмера флакон одеколона с лавандой и бергамотом «Парижские радости» и, в довершение всего, по бутылке абрикосового вина и нектаринового джина у винного торговца под колоннадой Королевского театра. Элинора приняла эти дары так же равнодушно, как и ненадолго предоставленную свободу, и через час, вернувшись с нами на чердак, неблагодарно швырнула их за окно, а затем в голову благодетеля (как бывало ежедневно) вновь полетела саламандра. На сей раз нападение было неожиданным, с сэра Эндимиона слетел парик, а на щеке образовалась рана в дюйм длиной. Пока он ее промокал, глаза его сказали мне: «Увы, Котли, теперь-то вы видите? Вначале вы сочли меня жестоким, но что я получаю в ответ на всякое свое снисхождение? Я добрый человек, Котли, и вот воздаяние за мою доброту!» Я выразил взглядом, что вполне разделяю его чувства.