Выбрать главу

— Какие тут билеты?! — сказал кто-то.

— Вчерась баба из поезда вывалилась, — сказал другой. — А кошелка с цыплятами осталась. Вот те и билеты.

Вилька молчал. А я не поднимал головы, чтобы не видеть его лица, его пульсирующих скул. Иногда в открытые двери врывался ветер, и тогда пропадал запах дыма, колбасы, мужского пота. Сквозь ветки тополей, прыгая по ним, как палка по решетчатому забору, просвечивало солнце. Пыльный и дымный его луч упирался в чью-то лысую голову, блестевшую справа от меня.

— А вы, хлопцы, не здешние? — спросил кто-то.

Поезд качнуло. Вилькина грудь поднялась, и с каким-то злорадством я вдруг услышал, как заколотилось его сердце, часто и гулко, забилось подобно ласточке, залетевшей в комнату и затрепетавшей на стекле.

— Были здешние, а теперь: ту-ту, — с улыбкой ответил Вилька.

И еще сильней, почти отчаянно, точно из последних сил забилась ласточка. Вот теперь нас поймают. И все началось из-за того, что Вилька, едва мы сели, спросил: нет ли на следующей станции буфета. Вот из-за чего. И я знал совершенно точно, что он узнавал про буфет ради меня. Эти последние два года он и в школе относился ко мне как-то странно: точно издеваясь, точно снисходительно присматриваясь. Когда бывала контрольная, он всегда решал первый, так легко ему все давалось, но специально сдавал работу после меня. Вставал я, и сразу же вставал он, откидывая назад волосы, и, стуча отцовскими сапогами, у которых нос был уточкой, шел к столу. А потом, и коридоре, прислонясь к стене, спрашивал:

— Решил?

— Решил.

— Врешь, наверное, — и смотрел в таких случаях прямо в глаза и усмехаясь.

И каждый раз мы получали с ним по пятерке. И каждый раз эта история повторялась сначала. И я не мог понять, что все это значило.

— Откуда же вы, если здешние? — снова тот же голос.

Подняв голову, кося глазами, я начал медленно обводить лица: усталое, небритое, безразличное, жесткое, замкнувшееся, весело-беззаботное... но тут же понял, что это опасно: собственный взгляд выдаст меня.

— Скобские мы, — добродушно ответил Вилька и незаметно сжал мою руку. — Псковские.

Несколько человек засмеялись.

— Эй вы там, в тамбуре, подпевай! — крикнули из вагона.

— И таких молоденьких на войну брали, — глядя на Вильку, сокрушенно проговорила женщина в черном шелковом платке с красными цветами и стала рассказывать, что едут солдаты из Польши, не дожидаясь пассажирского садятся на товарный, а их по дороге бандеровцы с угля стаскивают, стреляют и режут.

— То правда, — подтвердил кто-то. — Людям до дому хочется. А тут жди пассажирского.

Вагон летел, громыхая песней, жуткой от силы мужских голосов. Про нас забыли. Но я уже не боялся ни контролеров, ни пограничников. Меня душило от Вилькиного снисходительно-пренебрежительного тона, злила потеря портсигара, мне хотелось зареветь от всей этой истории с Перемышлем. Я понял, что бежать уже нечего. Стиснутый со всех сторон, весь какой-то пустой, раздавленный, я думал над тем, как мне уйти от Вильки, как это сделать.

Из круглого Вилькиного подбородка торчало несколько волосинок. Он уже брился, а я еще нет. И меня это тоже злило. Я, может быть, в чем-то завидовал Вильке, в глубине души, может быть, даже не любил его, а может быть, чувствовал себя бесконечно виноватым и потому злился, распалял самого себя.

Долго не было остановки. От моего носа железная пуговица на Вилькиной гимнастерке стала теплой. Солнце поднялось выше, начало желтеть. Парень лет двадцати пяти, в форме милиционера, но без погон, дымил мне в лицо махоркой. Женщина в черном шелковом платке продолжала набивать тамбур ужасами: разными слухами о бандеровцах. Я решил, что уйду от Вильки во Львове. Он прислонится к стене, будет смотреть с усмешкой, мы разделим деньги и наконец разойдемся в разные стороны для того, чтобы он узнал, что я могу и без него, без его опеки погрызть, как он говорит, эту штуку, которая называется «жизнь». Но все же он в чем-то, наверное, прав, если у меня украли портсигар и я ничего не слышал. Нет, слышал, только не мог открыть глаза. Все равно уйду. Я сам хочу всегда быть прав. Наверное, так устроены люди.