Выбрать главу

— Все-таки в нем что-то есть.

Рубенович теребил свои усики и утешал Шершеневича, подавленного чужим успехом.

И только один «Муравьиный спирт» угрюмо молчал и щурился.

Зато неутомимый Мандельштам жал ручки дамам, то одной, то другой, прикладывался мокрыми губами, под нависшими седыми усами, и, многозначительно выпив красного вина из бокала Нины Заречной, стал в позу и, неожиданно для всех, по собственному почину начал читать. шепелявя, но не без волнения в голосе:

В день сбиранья винограда В дверь отворенного сада Мы на праздник Вакха шли. И любимца Купидона, Старика Анакреона На руках с собой несли.
* * *
Много юношей нас было. Бодрых, смелых, каждый — с милой! Каждый бойкий на язык. Но — вино сверкнуло в чашах — Вдруг, глядим, красавиц наших Всех привлек к себе старик.
* * *
Череп, гроздьями увитый, Старый, пьяный, весь разбитый. Чем он девушек пленил?! А они нам хором пели, Что любить мы не умеем, Как когда-то он любил!..

Все сразу захлопали в ладоши, зашумели, заговорили.

Броня Рунт чокнулась с златоустом и так в упор и спросила:

— Это что ж? Автобиография?

Маяковский не удержался и буркнул:

— Дело ясное, Мандельштам требует благодарности за прошлое!

Старый защитник и не пробовал защищаться.

Воспользовавшись минутной паузой, он явно шел на реванш.

— Вот вы. господа поэты, писатели, мастера слова, знатоки литературы, скажите мне, сиволапому, а чьи ж это, собственно говоря, стихи?

Эффект был полный.

Знаменитый адвокат крякнул, грузно опустился на диван и, торжественно обведя глазами не так уж чтоб очень, но все же смущенную аудиторию, произнес с несколько наигранной простотой:

— Аполлона Майкова, только и всего.

Маяковский, конечно, сказал, что ему на Майкова в высокой степени наплевать.

Имажинисты прибавили, что это не поэзия, а лимонад.

И только один Ходасевич не выдержал и, впервые за весь вечер разжав зубы, не сказал, а отрезал:

— С ослами спорить не стану, а скажу только одно: это и есть настоящая поэзия, и через пятьдесят лет ослы прозреют и поймут.

Толчок был дан, и шлюзы открылись.

Опять хлопали пробки, опять Бронислава Матвеевна протягивала, обращаясь то к одному, то к другому, свой опустошенный бокал и томно и в который раз повторяла одну и ту же ставшую сакраментальной строфу Пушкина:

Пьяной горечью Фалерна Ты наполни чашу, мальчик!

В ответ на что все чокались и хором отвечали:

Так Постумия велела. Председательница оргий.

До поздней ночи, до слабого утреннего рассвета кричали, шумели, спорили, превозносили Блока, развенчивали. защищали Брюсова, читали стихи Анны Ахматовой, Кузмина, Гумилева, говорили о ‘Железном перстне» Сергея Кречетова, глумились над Майковым, Меем, Апухтиным, Полонским.

Маяковский рычал, угрожал, что с понедельника начнет новую жизнь и напишет такую поэму, что мир содрогнется.

Ходасевич предлагал содрогнуться всем скопом и немедленно, лишь бы не томиться и не ждать.

Анна Мар поджимала свои тонкие губы и пыталась слабо улыбаться.

Рубанович снова теребил усики и вежливо, но настойчиво доказывал, что первым поэтом он считает Сергея Клычкова, и грозился продекламировать всего его наизусть.

* * *

В шутливом наброске, пытаясь восстановить фильм быстробегущих событий, Аркадий Аверченко то и дело обращался к своему воображаемому помощнику:

— Мишка, крути назад!

Мишка крутит, и кинематографическая лента послушно, но только в обратном порядке, сползает со своего ролика или валика, и на освещенном экране человеческой памяти встают дни, месяцы, годы, события, числа, даты, былое, минувшее, бывшее и давно прошедшее.

— Мишка, крути назад!

* * *

И все-таки надо сказать правду: заварушка превратилась в драму, драма — в трагедию, а Учредительное собрание разогнал матрос Железняк. Почему и как все это произошло, объяснит история…

Которая, как известно, от времени до времени выносит свой «беспристрастный приговор».

Князь Львов был человек исключительной чистоты, правдивости и благородства.

Павел Николаевич Милюков был не только выдающимся человеком и великим патриотом, но и прирожденным государственным деятелем, самим богом созданным для английского парламента и Британской энциклопедии.

А когда старая, убеленная сединами, возвратившаяся из сибирской каторги Екатерина Константиновна Врешко-Брешковская взяла за руку и возвела на трибуну, и матерински облобызала, и на подвиг благословила молодого и напружиненного Александра Федоровича Керенского, — умилению, восторгу и энтузиазму не было границ.

— При мне крови не будет! — нервно и страстно крикнул Александр Федорович.

И слово свое сдержал.

Кровь была потом.

А покуда была заварушка.

И, вообще, все Временное правительство, с Шингаревым и с Кокошкиным, с профессорами, гуманистами и присяжными поверенными, все это напоминало не ананасы в шампанском, как у Игоря Северянина, а ананасы в ханже, в разливанном море неочищенного денатурата, в сермяжной, темной, забитой и безграмотной России, на четвертый год изнурительной войны.

И вот и пошло.

Сначала разоружили бородатых, малиновых городовых. и вел их по Тверской торжествующий и веселый Вася Чиликин, маленький репортер, но ходовой парень.

Через несколько лет он станет редактором харбинских, шанхайских и тянь-тзинских листков и будет получать субсидии то в японских иенах, то в китайских долларах.

Вместо полиции пришла милиция, вместо участков комиссариаты, вместо участковых приставов присяжные поверенные, которые назывались комиссарами.

Примечание для любителей:

Одним из них был и некий Вышинский, Андрей Януарьевич.

Вслед за милицией появилась красная гвардия.

И наконец, первые эмбрионы настоящей власти: Советы рабочих и солдатских депутатов.

Естествознание не обмануло революционных надежд.

Из эмбрионов возникли куколки, из куколок мотыльки, с винтовкой за плечом, с «маузером» под крылышками.

Мотыльки стали разъезжать на военных грузовиках, лущить семечки, устраивать митинги, требовать, угрожать, вообще говоря, — углублять революцию.

Керенский вступил в переговоры, сначала убеждал, умолял, потом тоже угрожал, но не очень.

Тем более что ни убеждения, ни мольбы, ни угрозы не действовали.

Грузовиков становилось все больше и больше, солдатские депутаты приезжали с фронта пачками, матросы тоже не дремали.

А с театра военных действий приходили невеселые депеши.

От генерала Алексеева, от Брусилова, от Рузского, от Эверта.

В порыве последнего отчаяния, в предчувствии неизбежной катастрофы, Керенский метался, боролся, телеграфировал, часами говорил пламенные речи, выбивался из сил, готовил новые полки, проявлял чудовищную нечеловеческую энергию и, обессиленный, измочаленный, с припухшими веками, возвращался из ставки в тыл.

А в тылу шли митинги, партийные собрания, совещания, заседания, что ни день возникали новые комитеты, советы, ячейки, боевые отряды; и министр труда принимал депутацию за депутацией и не просил, а умолял: