Сразу стало шумно, непонятно, уютно и весело.
Заговорили все сразу, прямо через столы и по диагонали, сбоку и наискосок, так что обносившие блюда французские лакеи только растерянно улыбались и смущенно переглядывались с непроницаемыми метрдотелями.
Речи начались рано и кончились поздно.
Вспоминали прошлое, пили за будущее, «подымали свой бокал», кто-то, конечно, расчувствовался и так и ска зал, что слезы мешают ему говорить, после каждой речи следовали бурные аплодисменты и троекратные лобызания юбиляра, который, как и все в жизни, и это перенес стоически.
Во всем этом было много теплоты, немало искренности, но немало и умолчаний и опасных уклончиков от генеральной милюковской линии, как ядовито пояснял Мих. Андр. Осоргин.
— Ну, а теперь, после ужина, горчица, и, стало быть, очередь за вами, — ласково, но не без редакторской повелительности обратился к автору настоящих воспоминаний ставший под конец совсем пунцовым Павел Николаевич.
Приветствие было в стихах, и, конечно, не только заранее написано, но по просьбе А. И. Коновалова отпечатано на правах рукописи в количестве 60 экземпляров под нейтральным заглавием «Всем сестрам по серьгам» и с пометкой даты: 1 марта 1921 — 1 марта 1931.
На расстоянии лет, десятилетий даже, все так переменилось, поблекло, безвозвратно ушло, навсегда умолкли когда-то бодрые, молодые голоса, а от многочисленных и шумных участников банкета, — или, как говорил все тот же Арнольда, «Пир» Платона у Потэна, — осталась в живых только малая горсть, и то рассеянная по всему лицу нерусской земли.
Но если, рассказывая о том, что было, не следует увлекаться ни дружбой, ни родством, ни ожиданием выгод, то, может быть, тем более неуместно поддаваться гамлетовским сомнениям и задавать самому себе все равно нерешенный и неразрешимый вопрос: стоит ли ворошить прошлое?..
После предисловий и реверансов и, разумеется, с некоторыми неизбежными пропусками и сокращениями — ведь у каждой эпохи есть своя акустика, — вот это покрытое земской давностью юбилейное посвящение, последние экземпляры которого исчезли, как и весь Пражский архив, в котором они находились.
Горит восток зарею новой…
Уже на Пляс Палэ-Бурбон
Седой, решительный, пунцовый.
Свои стопы направил он.
Вокруг — сотрудников шпалеры.
Ползет молва из-за кулис.
В кустах рассыпались эсеры.
Гудят грузины. Брызжет Рысс.
Сквозь огнь окопов прет Изгоев.
На левом фланге — сам Чернов.
На правом в качестве героев
Застыли Марков и Краснов.
Отрядов пестрых Мельгунова
«Нависли хладные штыки».
Вдали мелькают вехи Львова.
Заходят в тыл меньшевики.
Тогда не свыше вдохновенный.
На то он слишком атеист,
А точный, ясный, неизменный.
И, как всегда, позитивист,
Одной и той же предан думе,
И, не витая в небесах.
Все в том же сереньком костюме.
Давно протертом на локтях,
«Идет, Ему коня подводят…»
Но таково его нутро —
Он лошадь роскошью находит
И опускается в метро.
И, путь вторым проделав классом.
Слегка смущенный, весь в пыли,
К верхам, к низам, к эр декам, к массам
Выходит вновь из-под земли.
В его руках — передовая.
На пальцах — кляксы от пера.
«И се, равнину оглашая.
Далече грянуло ура.
И он промчался пред полками».
Простой, решительный, седой.
Сверкая круглыми очками…
«За ним вослед неслись толпой»
Гнезда папаши Милюкова
Достопочтенные птенцы.
Его редакторского слова,
Как выражается Кускова,
Издревле верные жрецы:
Демидов, ласковый и смуглый,
И Волков, твердый, как булат.
И Коновалов, с виду круглый,
А по характеру — квадрат.
Маститый Неманов-Женевский,
Борисов, папин мамелюк.
Научный двигатель Делевский,
И просто двигатель — Зелюк.
И все проделавший этапы
Столь многочисленных карьер,
И посвященный буллой папы
В чин кардинала Кулишер.
И хмурый Марков, вождь казацкий.
Дитя землячеств и станиц.
И. наконец, профессор Шацкий.
«Одно из славных русских лиц»..
И, с анархического фланга.
Немного буйный Осоргин.
И капитан второго ранга
Отшвартовавшийся Лукин.
Князья — Барятинский, Волконский,
Князь Оболенский, Павел Гронский,
И Зуров, Бунинский тиун.
Последний римлянин Лозинский,
Всегда обиженный Ладинский,
И Сумский, он же и Каплун.
И Адамович ядовитый.
Чей яд опаснее боа,
И сей, действительно маститый
И знаменитый Бенуа.
И рядом маленький Унковский,
И Дионео, он же Шкловский, —
Полу-Эйнштейн, полу-Бергсон.
И Шальнев, харьковский иль тульский,
И проницательный Мочульский,
И тьма министров и персон.
И, с виду дож венецианский.
Не граф, но все-таки Сперанский,
И Мад, и вдумчивый Цетлин,
И Абациев. горный сын,
Наш богом данный осетин.
И Оцуп, выдумавший «Числа».
И Мейснер, спирт и скипидар.
И на строку глядевший кисло
Братоубийственный Вакар.
И, по обычаю Прокруста, —
Рукой Абрамыча-отца
Усекновенная Августа
Без предисловья и конца.
И он, осолнечен, олунен.
Пред ликом чьим лишь ниц падешь,
О ком сказал директор: — Бунин
Уж очень дорог, но хорош!
И дважды крупный Калишевич,
Как таковой, и как Словцов.
И Мирский, он же и Гецевич,
Из оперившихся птенцов.
И Кузнецова — дочь курганов,
И сам блистательный Алданов,
И Вера Муромцева, и —
Усердный Зноско, чьи статьи
Почище всяческих романов.
И Азов, старый сибарит.
И Поляков из объявлений.
И наш Ступницкий, наш Арсений,
Папашин новый фаворит.
И указательный, как палец,
Мякотин, местный иерей.
И Жаботинский, друг-скиталец
И друг «Последних новостей».