Выбрать главу

Сквозь его юмор зачастую просвечивала горечь; вероятно. потому, что он в глубине души сознавал, что его популярность в читательской среде и расточаемые ему похвалы, какими бы именами они ни были подписаны, никогда не позволят ему подняться в литературной табели о рангах. При разговорах с ним мне постоянно казалось, что, несмотря на все его успехи, он ощущал некий комплекс неполноценности и, может быть, сознавал, что пошел по ложному пути.

Он хотел объять необъятное, а ведь еще Козьма Прутков изрек, что это непосильно. Надо было сделать выбор, а на это он не мог решиться и потому под конец жизни предпочел умолкнуть.

Может быть, из-за этого он и был пессимистом и все видел в черном свете, хотя, казалось бы, его амплуа требовало, чтобы он обзавелся «розовыми очками».

В его лирике, той, которую он иногда писал не для газеты, а как бы для себя, неизменно звучала какая-то тоска о прошлом, которое он отнюдь не идеализировал. Зачастую это были воспоминания о юных годах, о родной его Одессе, о привольной московской жизни:

«Забыть ли счастливейших дней ореол. Когда мы спрягали в угаре. Единственный в мире латинский глагол — Аmarе, Аmarе, Аmarе…
Приходит волна и уходит волна. А сердце все медленней бьется. И чует, и знает, что эта весна Уже никогда не вернется,
Что ветер, который пришел из пустынь, Сердца приучая к смиренью. Не только развеял сирень и латынь. Но молодость вместе с сиренью».

Или еще. Хотел ли он того или нет, но вещие слова Екклезиаста наложили печать на его мироощущение:

«Возвращается ветер на круги своя. Не шумят возмущенные воды. Повторяется все, дорогая моя. Повинуясь законам природы. Расцветает сирень, чтоб осыпать свой цвет.
Гибнет плод, красотой отягченный. И любимой поэт посвящает сонет. Уже трижды другим посвященный…»

Впрочем, в придачу к круговороту событий, которым он был невольным свидетелем, проза жизни подсказала ему часто цитировавшийся афоризм: «ничего нет скучнее, чем жить в интересное время», и едкое четверостишие, озаглавленное им «Послесловие»: «Жили. Были. Ели. Пили. / Воду в ступе толокли. / Вкруг да около ходили, / Мимо главного прошли».

«Мимо главного прошли…». Эти три слова как бы отражали отношения Аминадо к современной ему истории, да и к собственной биографии. Оттого, может быть, на каких-то воображаемых весах будущего больше внимания, чем его поэтическим сборничкам с заманчивыми заглавиями, будет уделено его книге воспоминаний «Поезд на третьем пути». Ведь Аминадо принадлежал к тому поколению, которое еще каким-то краешком застало еще непоколеблемый девятнадцатый век, провалившийся в тартарары с войной 14-го года.

В качестве корреспондента — можно ли поверить? — он успел съездить в Астапово и присутствовал на погребении Льва Толстого, знавал жизнь русской провинции. Одессы и Киева, писал скетчи для пресловутой балиевской «Летучей мыши», посещал московские трактиры, из которых еще не успел выветриться дух Островского, в то время как где-то, почти рядом, слышались уже надрывные и навязчивые звуки танго, впервые перешедшие русские — еще почти неохраняемые — границы.

Личный подход к описываемому, как и некоторая небрежность и отсутствие строгого плана и хронологической последовательности придает аминадовской летописи особую специфическую ценность… Становится тогда понятным, что то, что наступило после Второй мировой войны, наполнило его чувством глубокого разочарования, и его угнетало сознание, что его пессимизм был в какой-то мере оправдан. Может быть, именно поэтому он и не закончил писание своих воспоминаний и прервал почти на полпути, вместо точки поставив точку с запятой и подчеркивая, что «соблазну продолжения есть великий противовес: не все сказать, не договорить, вовремя опустить занавес». И тут же, словно «глядя на луч пурпурного заката», он приписал:

«Буря. Дерзанья. Тревоги. Смысла искать — не найти. Чувство железной дороги… Поезд на третьем пути!».

И несомненно прав был этот «чуть-неврастеник», когда утверждал, что познать человеческую душу можно только с опозданием:

«Чужой печали верьте, верьте! Непрочно пламя в хрупком теле. Ведь только после нашей смерти Нас любят так, как мы хотели».

Его самого, однако, любили при жизни, но, может быть, любили в нем не то, что надлежало любить, и наверное не так, как он того хотел.

Зинаида Шаховская

ДОН-АМИНАДО

С Дон-Аминадо познакомилась я в юности в Брюсселе, когда он приезжал туда на свои вечера. Он был удивительно талантлив, умен и остер. Десятилетия прошли — и, не в пример другим юмористам эмиграции, Аминадо никак не устарел. Думается, потому, что, даже когда он писал об эмиграции, Дон-Аминадо как-то естественно выходил из узкой эпохи и за эмигрантским фольклором различал нечто более обширное.

Разве не современно: «Чем дольше живу на свете, тем все более убеждаюсь, что и люди и государства живут не по средствам», или по поводу бельгийцев: «Присягают королю, голосуют за социалистов, верят в текущий счет». Или молодежи:

Пусть! а все же верю истово С каждым годом все сильней, Что из хриплого, басистого Поколенья новых дней.
Проблуждав тропой опасною. Выйдут мальчики на ять, Выйдут с целью очень ясною — Нам по шапке с вами дать.

И еще:

Знаю, кесарево кесарю… Но позвольте доложить. Что теперь любому слесарю Легче кесаря прожить.

И, наконец, заключение книги «В те баснословные года»:

В смысле дали мировой Власть идей непобедима. — От Дахау до Нарыма Пересадки никакой.

К тому же он хорошо знал и французский мир, хорошо в него включился, был дружен с французскими юмористами, Пьером Даком и другими.

Как и Тэффи, Аминад Петрович совсем не легкомысленно смотрел на жизнь, он знал ее трагичность, ее сложность, был человек беспокойный, переживал события очень тяжело.

«Старайтесь улыбаться». Смейтесь, Благо есть над чем.

Над нашей неуютной жизнью Дон-Аминадо учил улыбаться и нас.

После первых встреч в двадцатых годах мы долго не виделись, разве раз или два на балах в «Лютеции», устраиваемых в пользу писателей, на которых бывали и молодые и старые, и всегда много народа, и как бы забыли друг о друге. Но вот в первую годовщину смерти Бунина Вера Николаевна позвала нескольких друзей к себе и попросила каждого рассказать о своем муже. Сказала и я несколько слов. Наклонившись к Вере Николаевне, Аминад Петрович, не узнав меня, спросил ее, кто я такая. Так мы снова познакомились. В это время мы с мужем только что вернулись из Марокко после «освобождения» этой страны от французских «колониалистов». Процесс этого освобождения (кстати сказать, едва меня не прикончившего, так как первая бомба освобождающихся была подброшена почему-то в тот самый вагон, в котором я возвращалась. после лекции и выступления там по радио, из Рабата) стоил нам лично, и уже в третий раз в нашей жизни, нашего состояния. Аминад Петрович, тогда уже успешно занимающийся делами, с юмором ничего общего не имеющими, был чрезвычайно озабочен нашим положением — даже более, чем я сама, довольно легкомысленно относящаяся к превратностям судьбы. Мы часто встречались в кафе, где он давал мне советы и болел душой. Оптимизм мой оправдался. Все понемногу — не без труда — наладилось, и в 1956 году мой муж был назначен первым секретарем бельгийского посольства в Москву. Радости Амина-да Петровича не было конца.