Я держал штурвал ровно. По приборной доске у семёрки шли обычные показатели: давление масла ноль восемь, температура шестьдесят два, обороты тысяча сто, температура головок цилиндров двести семьдесят. По компасу курс сто десять. По высотомеру две тысячи. По радиокомпасу пеленг на дальнюю станцию у Конной двести девяносто. Всё стояло в норме.
К пяти двадцати на правом борту впереди по нижнему эшелону вошло в поле зрения первое селение — Конная-Дон. К пяти двадцати пяти впереди обозначилась полоса дороги, идущей с северо-запада на юго-восток в сторону Котлубани. По эфиру диспетчерская сообщила: цель уточнена. По линии Котлубань — Россошка идёт колонна противника на марше, тыловой обоз, ориентир — третий мост у балки Сухой.
Я обронил в эфир по обычной полковой манере: «Восьмёрка. Цель уточнена. По плану. Захождение с южной стороны, на высоте тысяча двести.»
— Принято, — Захаров. — Принято, — Морозов. — Принято, — Гладков. — Принято, — Сёмин по той же короткой полковой форме приёма.
Михаил в задней обронил по эфиру: «Чисто верх.»
— Принято, Михаил, — я ответил.
Восьмёрка шла. Сентябрьская полоса начиналась.
«Тут и встанем», — обронил я себе ещё раз, в кабине, без эфира, без голоса. Это была последняя моя личная отметка по этому лету. Со следующей минуты у меня в кабине начиналась рабочая шкала боевой работы, и в этой шкале для моих личных отметок места уже не было.
По нижнему эшелону на высоте тысяча двести под крылом семёрки шла донская сентябрьская степь. По дальнему юго-восточному горизонту стояла багровая полоса горящего города. По правому борту семёрки я в боковом зрении держал бортовой номер машины Захарова. По левому борту — машины Морозова. По эфиру у меня в шлемофоне шёл обычный короткий ритм коротких отметок, по которым полк наш в эту полосу работал. Михаил в задней держал свой сектор — верх, фланг, низ. Прокопенко остался на исходном, у крайнего стояночного флажка, где провожал меня этим утром молча. Гладков в третьей паре нёс под пазухой Шумиловский платок. Захаров справа, Морозов с Тихоновым во второй паре, Бабенко на месте Шестакова в третьей, Сёмин с Паниным в четвёртой, Воробьёв в моём звене запасным.
Полк наш на сентябрь сорок второго года выходил на исходный к новой полосе. По этой полосе мы пойдём дальше. По одному вылету, по одному дню, по одной заклеенной пробоине, по одной протянутой сапёрной лопатке, по одной короткой полковой клятве «тут и встанем». До конца этой полосы — сколько до него — никто из нас в кабине этим утром не знал. Но мы все шли по ней одной общей походкой.
Под левой рукой у меня лежал штурвал, под правой — рычаг газа. По линии плеч шёл ремень парашюта, по диагонали через грудь — ремень фонаря. По шлемофону шла лёгкая теплота от внутренней войлочной подкладки. По кисти левой руки на запястье шёл ремешок часов с трещиной на стекле — этот час показывал пять двадцать семь утра первого сентября сорок второго года. Я свой час по этим стрелкам сегодня держал.
Михаил в задней дыхнул в переговорное устройство ровно. Он шёл со мной с самого Барвенково — через Изюм, через Купянск, через Калач, через ту первую заклеенную в августе бронеспинку, через тот пулемёт, на котором у него за лето сорок второго года сменилось три ленты подряд. По его дыханию я в эфире слышал, что он на месте, что он работает, что он держит сектор. Этого дыхания мне сегодня хватало больше, чем любых слов с переднего сиденья.
Восьмёрка шла. Под крылом — степь. На горизонте — Сталинград.
По дальней дуге, которая у меня шла фоном, эта полоса должна была закончиться второго февраля сорок третьего года под Сталинградом, потом продолжиться курским летом, потом дойти до Берлина. По именам — кто из нас в этом полку дойдёт, кто останется в августе сорок второго, в зимнем сорок третьем, в курском лете — я в эту минуту не знал.
Сегодня в кабине я свою отметку обронил Прокопенко одной фразой — «не пустят». Это сошло за обычное командирское «знаю». Больше за это лето я её и не должен был ронять.