— Ровный, Алексей Петрович.
— Хорошо, спасибо тебе.
— А что бы вы хотели услышать?
— Ничего особого. Я думал, может, ходит.
— Не ходит. Чист, ровен.
Прокопенко смотрел на меня прямо. Я смотрел на него прямо. Между нами было метра полтора и пять секунд тишины. За эти пять секунд он понял, что я сегодня к нему пришёл не потому, что мотор. Он не стал уточнять, почему.
— Григорий Тихонович, — сказал я ровно. — Я постою тут до пяти.
— Хорошо, посидите тут, — он молча отвернулся.
Я отошёл к крылу с теневой стороны, сел на ящик с инструментом, спина к фюзеляжу. Прокопенко вернулся к задней стойке и продолжал.
Сводка от двадцать пятого пришла к нам утром двадцать шестого, и в ней слово «контратаки» уже не стояло.
Кравцов её прочитал на политинформации вслух — я в этот раз пошёл. Сел у входа, не близко. Кравцов читал, тише обычного, без выделения слов. Он, кажется, тоже это поймал — как и я в столовой, — что между «продвигались» и тем, что в сегодняшней сводке стояло, что-то крупно поменялось. Сегодня сводка говорила: «В районе севернее Харькова наши войска вели упорные бои с превосходящими силами противника, нанося ему большой урон. На этом направлении противнику удалось продвинуться на отдельных участках».
«Удалось продвинуться на отдельных участках».
Кравцов закончил читать и закрыл папку. Минуту в землянке держалась тишина, такая, какой не бывало в нашей политинформационной землянке с осени, когда Бурцев читал по линии Сталина. Кравцов не торопил эту тишину. Он стоял, прислонившись плечом к простой деревянной стенке, ждал, не возьмёт ли кто из старших слова. Никто не взял. Бурцев у печки коротко повёл подбородком — ему хватило. Тогда Кравцов сказал: «прочитано, расходимся», и первым переступил порог наружу.
В землянке после политинформации все разошлись по своим делам без обсуждения. Я слышал, как Гладков, выйдя следом, тихо обронил Захарову у тропки: «значит, плохо». Захаров не ответил. Шли молча. Молодые из четвёрки — Бабенко впереди, Кулагин за ним, Воробьёв и Шумилов сзади — шли тоже молча. У Шумилова была привычка после политинформации не оглядываться, и сегодня он шёл, как обычно, не оглядываясь, и пошёл в сторону своей землянки, и Воробьёв пошёл за ним, и Кулагин с Бабенко свернули к стоянке. Никто из четверых сегодня не подошёл ко мне ни с одним вопросом. Это было правильно. Сегодня вопросов мне ни к кому из них тоже не было.
Я в эту минуту понял, что больше не могу обойтись без того, чтобы один раз признать самому себе, что я знаю. Я знал, что то, что в сводке от двадцать пятого названо «удалось продвинуться», — это не «удалось продвинуться». Что неделю назад наши шли вперёд, считая, что наступление развивается. Что на пятый день немцы ударили в основание выступа от Краматорска. Что не было резервов в нужной точке, и стык не удержали. Что окружение замкнули двадцать третьего, и сейчас, двадцать шестого, в этом окружении лежат три армии. Что эти армии будут перемалывать ещё двое суток, по крайней мере. Что в плен возьмут — много. Что цифру, которая будет в немецких сводках, я даже примерно держал в голове — больше двухсот тысяч, и я не торопился её к себе подпускать. Что один из тех, кто сегодня командовал войсками внутри котла, до конца месяца не доживёт. И второй — не доживёт. И, возможно, третий. Что после этой неудачи фронт юго-западного направления, как структура, перестанет существовать. Что в первой декаде июня в первой декаде июня уже не будет того фронта, перед которым он стоял неделю назад. Что то, что мы сейчас называли «юг», станет шире, чем мне сейчас казалось. Что в районе Воронежа — пойдёт. Что к концу июля или к началу августа фронт сорвётся к Дону, и за Доном будет другая война, и в этой другой войне будут другие сводки и другие фамилии, и где-то на горизонте этой войны лежал тот город, в названии которого было слово «сталь».
Я не дошёл до названия. Я остановился до него.
Я стоял у тропки между политинформационной землянкой и стоянкой, у дальнего конца отвала, и держал взгляд на двух берёзах, которые там росли. Берёзы были молодые, тонкие, с ровной светлой корой и с первыми листьями, мелкими и липкими. Ветер шёл с северо-востока. На листьях ничего не шевелилось — ветер был слабый. Я смотрел на берёзы и видел берёзы. Это была вся моя работа в этот момент: видеть берёзы и не думать никаких слов.
Я не сказал никому. У меня не было причин говорить. Если бы я сейчас, в тот же день, поднял эту тему перед Трофимовым, я мог бы только сказать ему то, что сказал Кожуховский в проходе у мастерской неделю назад: «дивизионные слухи». Не дивизионные. Какие-то ещё. Полковая разведка? Связь? Откуда я взял двести тысяч пленных и обе фамилии? Из памяти, которой здесь не существует. Из памяти, которая лежала у меня в голове, как лежит карта, которую дал кто-то очень давно, на руки, и сказал — «храни, не показывай», и я её сейчас в первый раз развернул, потому что без неё прочесть сводку Совинформбюро от двадцать пятого мая нельзя.