Тяжести у этой карты было больше, чем у любой справки.
Я опустил глаза. Под ногами лежала тропка — утоптанная за неделю, со следом сапога повара, прошедшего сюда утром с другого конца отвала за водой. Ветка молодой берёзы у меня над головой чуть качнулась — то ли ветер на секунду усилился, то ли села птица. Я не поднял глаз.
Постоял ещё с минуту. Потом пошёл к стоянке.
Прокопенко был там же, у семёрки.
Он работал теперь у носового щитка — снял его, и из-под щитка достал какой-то болт, который у него, видимо, не подходил, и который он крутил в пальцах, рассматривая со всех сторон. Меня заметил по тени.
— Алексей Петрович, вернулись.
— Я тут, посижу, — я опустился на ящик.
— Что-то с лицом у вас, — он чуть наклонил голову, оценивая.
— Что не так с лицом?
— Бледно вы сегодня выглядите.
— Не выспался, наверное.
— Хорошо, не выспались, — он не стал смотреть на меня вторично. Это была другая его манера: сказать раз и оставить. Я сел на тот же ящик, спиной к фюзеляжу, и закрыл глаза.
Прокопенко работал у носового щитка ещё минут двадцать. Я слышал щелчки, лёгкий стук ключа о металл, отёрку тряпкой. Один раз он коротко покашлял — без причины, просто кашель в воздух, — и опять стало тихо. Я не открывал глаз.
Через полчаса он подошёл и сел рядом, на тот же ящик. От него пахло маслом и керосином — обычный его запах в работе. Он ничего не сказал. Сидел рядом. Минут пять. Потом встал, не сказав ни слова, и пошёл обратно к носовому щитку.
Это была третья его манера, и она работала. К этому свойству Прокопенко я привык не за неделю. Прокопенко рядом — это был один из тех материалов, на которые можно положиться так, как ложатся на хороший лонжерон. На лонжерон не благодаришь, не пишешь ему писем. Ты на него ложишься, он держит.
Через час я открыл глаза. Берёзы у тропки стояли на месте. Полоса под ветром лежала, по дальнему краю кто-то шёл в шинели — то ли Кравцов, то ли Хрущ, отсюда не разобрать. Семёрка стояла под чехлом, носовой щиток у неё уже стоял на месте. Прокопенко закручивал последний болт.
— Григорий Тихонович, — позвал я негромко.
— Да, Алексей Петрович, что у вас.
— Спасибо тебе за час этот.
— За что же благодарите?
— Так. Не за что отдельно, — я махнул рукой коротко. — Просто что был рядом.
Он не уточнил, ушёл к носовому щитку.
Двадцать восьмого утром на построении Трофимов объявил полку, что мы готовимся к перебазированию.
Куда — не сказал. Когда — сказал: «не раньше первой декады июня, не позже середины». Сказал, что машины тыловой группы выйдут раньше, лётный состав — двумя эшелонами, по очереди. Сказал, что подробности будут к концу мая. Закончил коротко: «работайте, как работали».
Полк не отреагировал. Полк за зиму отучился реагировать на построении. Молодые в строю стояли рядом со «старыми» и держались, как «старые».
После построения я повёл четверых на стоянку. Бабенко в кабину Гладкова, Кулагин в кабину Морозова. Воробьёв и Шумилов — по очереди в семёрку, на закрепление приборов. На стоянку шёл с ними рядом Кожуховский — не со мной, а параллельно, как шёл всегда, когда хотел сказать что-то по дороге.
— Алексей Петрович, — Кожуховский шёл, не оборачиваясь ко мне.
— Иван Емельянович, что у вас.
— Сводки сегодня не будет в полку.
— А почему её сегодня нет?
— Не доставили. Связь в дивизии нарушена с ночи. У нас была — типографская задержка. Пока — без газеты.
— Понял, без газеты прожить можно.
— В дивизии — устно — окружение в Барвенковской группировке. Они говорят: «трагедия».
Он сказал это слово, как говорят слова, для которых не подобрано другое в полковой речи. «Трагедия» в их разговоре звучало не литературно, а функционально: вот так оно у них на бумаге, вот так они называют то, что у них на руках.
— Понятно, Иван Емельянович. Тяжко им там.
— И всё. Тебе нужно знать сегодня от меня. Завтра, может, и в сводке скажут — «оставлены такие-то населённые пункты». Может, и нет. Зависит от того, что они над сводкой сейчас обсуждают.
Кожуховский остановился у развилки тропки — мне надо было дальше, к стоянке, ему — налево, к штабной.
— Спасибо, Иван Емельянович, что сказали.
— И всё. До завтра, — он повёл подбородком и ушёл. Я повёл четверых дальше. Бабенко шёл слева от меня, ровно. Кулагин шёл за Бабенко, держал руки за спиной, как обычно. Воробьёв — чуть в стороне, не за Кулагиным, а так, как ходит человек, готовый по краю отойти, если что. Шумилов шёл за всеми. Когда я обернулся, чтобы проверить, что они все идут, я столкнулся глазами с Шумиловым. Он шёл, чуть прищурившись на яркое солнце впереди. Прищур был не для меня, не для людей, а сегодня для солнца — солнце стояло на лбу, и оно ему действительно било в глаза.