Я отошёл от семёрки, и Прокопенко за моей спиной снова негромко открыл ящик с инструментом.
К вечеру в землянке третьего звена сидели четверо.
Гладков — у входа, на своём месте, спиной к стене. Перед ним на нарах лежала разобранная гармонь. Не сломанная, а просто разобранная: верхняя планка снята, мехи приспущены, и Гладков клинышком подгонял один из голосовых язычков, прищурив один глаз. Не играл. Готовил. У него была своя манера готовить гармонь — он её разбирал на части и подгонял что-нибудь одно за вечер, как будто инструмент был не инструментом, а живым, который к лету линяет и к зиме набирает шерсть. Зимой эта гармонь у него молчала почти три месяца. Сейчас она стояла у него под клинышком и слушала.
Захаров — на нижних нарах напротив, у печки. Печка не горела. Печка тут стояла, как и зимой, но никто её не топил уже неделю, и заслонка была отодвинута, чтобы тяга шла наружу и не несло старой гарью. Захаров чистил сапог. Старый, с прошлой осени, сапог уже не стоило чистить, но Захаров чистил. Это была хорошая привычка зимы: руки заняты, голова отдыхает. Захаров правую руку держал чуть бережнее, чем левую, — у него в феврале осколок вошёл в мякоть бедра, на правую сторону, и хотя бедро зажило, рука по привычке оставалась чуть сдержаннее в правом плече. Он сам, я думаю, этого уже не замечал.
Морозов сидел рядом с Захаровым, тоже на нижних нарах, и держал на колене раскрытые часы. Те самые трофейные, на цепочке. Часы у Морозова шли исправно почти всю зиму, потом стали отставать минут на десять в день, и теперь Морозов их разобрал и пытался понять, что к чему. Циферблат лежал у него на ладони лицом вверх. Стрелки сняты. На цепочке болтался только маленький латунный кружок — крышка. У него рядом, прямо на одеяле, лежали мелкие детали — два винтика, пружинка, маленький камень с дырочкой посередине. Морозов брал их пинцетом, разглядывал и клал обратно, в том же порядке. Пинцета у него настоящего часового не было, был самодельный из двух медных полосок. Сделал ещё зимой.
Тихонов был у дверного полога. Стоял, не садился. У Тихонова была привычка вернуться в землянку и постоять у входа, как будто хотел убедиться, что он попал куда нужно. Потом он садился.
Я вошёл, и никто не встал.
— Товарищ командир, — обронил Захаров, не отрываясь от сапога.
— Сиди, — я махнул рукой и сел на свободные нары у Гладкова.
Гладков подгонял язычок ещё секунду, потом отложил клинышек и обернулся ко мне, не головой, а одним движением подбородка.
— Слышно что? — спросил Морозов, не поднимая головы от ладони с циферблатом.
— Ничего нового, — отозвался я и придвинулся ближе к фонарю.
— Совсем? — он сдвинул бровь, но на меня всё равно не поглядел.
— Кожуховский говорит — пополнение к концу недели.
Морозов хмыкнул, не отрываясь от часов. Захаров на секунду замер с сапогом, потом снова повёл щёткой. Тихонов у двери ничего не сказал и слегка переступил с ноги на ногу.
— Молодые? — спросил Гладков, не подняв глаз от клинышка.
— А какие ещё, — ответил я ровно.
— Сколько их? — он наконец оставил гармонь и сел прямее.
— Кожуховский говорит — четыре в эскадрилью.
Гладков задумался. Я знал, о чём он думает: о том, кто из «молодых» окажется его ведомым, и о том, что весь февраль и март он водил Шестакова, и что Шестакова ему отдадут вряд ли, потому что Шестаков теперь у меня в первой паре, и он привык. Гладков об этом не спрашивал. Гладков ждал, когда людей пришлют, и брал тех, кого пришлют, и работал с теми, кого пришлют. Это была другая его манера, и она у меня тоже держалась как надёжная вещь.
— А машины? — Захаров впервые за вечер поднял глаза от сапога.
— Машины — позже придут, — я ответил.
— Какие именно? — переспросил он не торопясь.
— Те самые, — я не уточнял какие. Уточнять было нечего. Слухи про двухместные ходили по полку всю зиму, и слух от Кожуховского прибавил к ним только то, что машины придут не сразу.
Захаров двинул щёткой по подъёму сапога, потом отставил сапог в сторону, оценил с расстояния и снова взялся.
Морозов отложил пинцет, поднял на меня глаза.
— Часы у меня встали, — сказал он, без всякого перехода. — В среду стояли четыре часа, в четверг — два, сегодня — час. Шли, шли, и тут раз — стоят. Я их разобрал, оглядел — внутри ничего не сломано. Пружина целая. Камни на месте. А не идут.
— И что у тебя там за беда?
— А ничего. Не идут, и всё тут.