Выбрать главу

Он положил циферблат рядом с детальками и стал разглядывать самые мелкие, держа пинцет двумя пальцами.

— Жорка, — позвал я Гладкова. — Сыграешь?

— Сыграю, — он не сразу взял гармонь. Сначала ещё раз провёл пальцем по язычку, который подгонял, прислушался к собственному щелчку. Потом собрал планку, защёлкнул крепления, повесил ремень. Растянул мехи — медленно, как растягивают в первый раз после долгой паузы. Воздух пошёл, и звук пошёл за ним. Голос гармони был не такой, какой я помнил с осени. Осенью у него тон был выше и злее. Сейчас — ровнее, гуще, по-весеннему. Я подумал, что Гладков, может, и не специально подгонял язычки до этого тона, а может, и специально. Не спросил.

Он сыграл «Лучинушку». Тихо, без размаха, без вокала. У него были две манеры играть «Лучинушку»: одну он берёг для дороги, другую — для землянки. Землянная была медленнее и тише. Захаров чистил сапог в темпе. Морозов держал циферблат и не двигался. Тихонов смотрел в пол и тоже не двигался, только раз медленно прислонился плечом к стене, как будто гармонь его прижала.

Я слушал. Тепло на крыле семёрки в обед, и сейчас «Лучинушка» в темпе землянки — это были две вещи, которые между собой ровно держали этот день, и больше держать ничего не приходилось. Год назад мне эта мысль показалась бы скудной. Сейчас она была достаточной.

Гладков доиграл и не остановился. Перешёл — без склейки, тем же тоном — на «По диким степям Забайкалья». Тоже тихо. Не до конца, до второй строфы, потом замолчал. Просто остановил мехи.

— Хватит, — обронил Морозов, не глядя на него.

— Хватит, — Гладков спокойно снял гармонь с колен и положил рядом, на одеяло.

Не убрал. Это значило, что вечером сыграет ещё. Я знал это правило с Гладковым: убрал — на сегодня всё. Не убрал — будет дальше.

Тихонов наконец сел — у двери, на нижние нары, по диагонали от Гладкова. Сел и тоже ничего не сказал. У Тихонова была привычка молчать до того момента, пока не возникнет повод заговорить. Поводы возникали редко.

— Утром у меня разбор, — я встал. — Захаров, Морозов, Тихонов — в восемь у штабной. Гладков, ты на восемь не успеешь?

— Успею, — отозвался Гладков, не поднимая глаз от гармони.

— Тогда тоже в восемь.

— Понял, командир, — Гладков снова взялся за клинышек.

Я вышел. У выхода Тихонов поднял голову, встретился со мной глазами и кивнул, без слов. Я ему ответил тем же.

* * *

На следующее утро у штабной стоял Кожуховский с папкой.

Он не курил. Он только подержал бумажку у носа, точно проверял запах, потом убрал бумажку обратно в папку и закрыл папку аккуратно, прижав застёжку большим пальцем.

— Товарищ старший лейтенант, — обронил он.

— Иван Емельянович, — ответил я тем же тоном.

— Из штаба фронта — список, — он постучал по папке. — Семь человек. Идут к нам.

— А когда они подойдут?

— К субботе. Если не задержат на пересылке.

— Семь — мне? Или на полк?

— На полк. Тебе — четыре, — Кожуховский подумал, словно проверял в голове список. — Один с Дальнего Востока, один из Бузулука, двое из Энгельса. Все с самолётным курсом, выпуск март-апрель.

— Самолётным, — повторил я для себя.

— Все при У-2 и при Ил-2 учебном. Боевых вылетов — ноль.

— Хорошо, — ответил я ровно.

— Чего хорошего, — он сказал это без злости. — Будешь учить.

Я промолчал. Учить было нечем. У меня в эскадрилье на сегодня было ровно столько лётчиков, сколько нужно для двух полных троек и одной полной двойки, и тех в эту неделю я готов был сам учить чему угодно — но только в работе. В тылу, на полосе, без вражеских истребителей и без зениток, ничему по-настоящему не учат. По-настоящему учат на первом вылете. На первом — половина не возвращается. Дальше у тех, кто вернулся, начинается шанс. Это была арифметика лета сорок первого, я её знал, и Кожуховский её тоже знал, и поэтому он стоял и не торопился уходить, и поэтому в его «будешь учить» не было ни упрёка, ни приказа.

— А машины? — спросил я.

— Машины — отдельный разговор. Не на этой неделе.

— Какие из них имеются в виду?

— Те самые, что обещали. Двухместные, — Кожуховский повёл глазами в сторону, словно нащупал что-то на полосе. — Но не на этой неделе.

— Понял, — я не торопился уходить.

— Андрей Николаевич сегодня к двум в штаб дивизии. Вернётся завтра.

— И что в дивизии скажут?

— Дивизия передаёт сводку по убыли. Полк по убыли в строю самый младший. Это значит — пополнение пойдёт сюда раньше, чем в соседние.

— Это и сейчас идёт, — заметил я.

— Сейчас идёт первая волна. Будет ещё. Если не задержат на пересылке.

Кожуховский ещё раз подержал папку под мышкой, словно проверял, всё ли в ней, и пошёл к штабной. У него была своя поступь: ни быстрая, ни медленная, ровная, словно он отсчитывает шаги. В первые дни после возвращения в полк, после санбата, его поступь была мягче, и слышно её было хуже. Теперь она вернулась к зимней.