Выбрать главу

Я постоял у штабной ещё минуту. Полоса лежала перед глазами длинная и сухая. У дальнего конца два бойца уже ушли — отвал утоптался. По правой стороне у капониров было пусто, кроме семёрки. Остальные машины стояли дальше, у мастерской: Гладкова, Морозова, Тихонова, Захарова, Шестакова, Ковальчука. Восемь машин в строю на эскадрилью. Это было больше, чем у меня было в декабре. Это было меньше, чем у меня будет к августу, если по делу. Между декабрём и августом лежал май, и в мае нужно было успеть перевести семерых молодых в тех, кто полетит. Перевод этот был не моей работой в полном смысле — он был работой первого вылета. Моя работа была — дотянуть их до первого вылета.

Я обошёл капониры по правой стороне. У машины Шестакова двое ребят из техсостава снимали с моторного отсека защитный лист — Прокопенко, видимо, утром сказал, и они теперь возились. Один из них, увидев меня, выпрямился; я ему махнул, чтобы работали. У машины Гладкова стоял один Хрущ — тёр ветошью кожух, не поднимая головы. У Морозовой машины никого не было. У Тихонова — тоже никого. Машины Ковальчука и Захарова стояли в конце, и оттуда тянуло запахом нагретого масла. Чувствовалось, что Прокопенко прав: Ковальчуковский мотор гоняли уже долго.

Я повернул назад и пошёл к штабной не сразу. Сначала постоял у края полосы и проследил глазами горизонт на запад. Там, за лесом, далеко, в дне езды отсюда, лежал ещё знакомый по зиме Калининский фронт, и Старица, и Ржев, и Сычёвка с её снежной воронкой, в которой осталось зимой больше людей, чем я могу назвать. Я знал, что туда не вернусь. Уведут полк в другую сторону, и куда — не сказали, потому что ещё не решено или ещё не положено говорить. Но что не в зимние места — это я чувствовал по тому, как Кожуховский произносил «не на этой неделе». «Не на этой неделе» означало, что им есть, что сказать на следующей. Я постоял ещё немного, и пошёл к семёрке.

* * *

Письмо я нашёл вечером, у себя на нарах.

Тонкий конверт, на углу — слипшийся клапан, не запечатанный, как всегда. Танин почерк — крупный, ровный, с лёгким наклоном. Конверт был дотащен сюда, в Кашин, через две пересылки и одну переадресацию, и на углу стояло три почтовых штампа поверх друг друга. Это уже было привычно. Письма Тани почти всегда приходили с опозданием на две недели — три, и я узнавал по ним только то, что было до того.

Внутри был один лист, исписанный с двух сторон. Я сел на нары, повернулся к фонарю и прочёл.

Таня писала, что в селе сошёл последний снег и что дорога просохла к концу апреля, раньше обычного. Что отец велел передать, что машинно-тракторная станция запустила трактор и что отец ходил два раза смотреть. Что на огороде они с матерью посадили лук и две гряды свёклы. Что мать сама не копала, только сидела рядом на тёплом, но сидела долго и не уставала так, как зимой, и доктор был в марте и сказал — к маю окрепнет, если без новых обострений. Что в школе осталось доучиться три недели и что после школы Таня пойдёт к бабам в поле, потому что мужиков нет. Что в село вернулся один — Громов из соседнего двора, без ноги, с фронта, и теперь работает в кузне у отца помощником. Что отец Громова рад. Что мать передаёт мне поклон. Что отец — тоже.

Подписалась, как всегда: «Целую. Твоя сестра. Таня.»

Я перечитал про мать дважды.

«К маю окрепнет, если без новых обострений» — это было не «здорова». Это было третье «качнулось к лучшему» за зиму, и я помнил, как качается этот маятник, и что было после прошлых двух раз. Зимой я научился не верить таким строчкам и не строить на них. Но не верить — не значит вычеркнуть. Сегодня было «окрепнет, если». Сегодня — это было сегодня, и я взял это как есть. Я знал цену этой формуле в письмах Тани: «если» у неё значило, что доктор так и сказал, и что Таня не прибавила ни слова. Если бы она сама верила в «окрепнет», она бы написала просто «окрепнет». Она написала «окрепнет, если», и это было её честное письмо, без украшения.

Я сложил лист и сунул в нагрудный, к кисету Павлюченко на одну несвёрнутую закрутку и к тетрадке Резникова. Кисет лежал у меня в нагрудном с осени, и махорки в нём оставалось на одну сворачивание, и я её не сворачивал — берёг. Тетрадка Резникова лежала рядом — три листа, исписанные тем мелким почерком, который Саша держал до самого декабря. Перечитывал я её редко.

Потом я взял половину листа из старой тетрадки, химический карандаш и написал ответ.

Коротко. Что у меня всё в порядке. Что в тылу, отдыхаем, работа не тяжёлая. Что за мать рад, пусть к маю окрепнет, как сказал доктор. Что отцу — поклон. Что Громову — поклон, тяжело ему, но в кузне у отца помощник нужен; пусть отец его не торопит. Что Тане — беречь себя в поле, в нынешний год пыли будет много, шить себе платок на лицо, как зимой шили на печи перед сменой.