На обратной дороге, к четырём, мы прошли тот же отрезок между Чернышковским и Перелазовским. Колонна 28-й армии за эти восемь часов прошла дальше; её хвоста на дороге уже не было. Вместо колонны на дороге шла тонкая пыльная вереница — отдельные пехотинцы, видимо, отставшие или вернувшиеся с переправы. Их я насчитал по дороге шестеро или семеро. Среди них — двух раненых, на самодельных носилках, которые несли по двое.
Зыкова я в этой вереннице не увидел. Он, видимо, был уже за Доном.
К шести я был в Калаче. У штабной меня встретил Кожуховский. Он был с папкой, и по его лицу я по дороге к крылу семёрки уже понял, что у него для меня есть отметка.
— Алексей Петрович, — обронил он негромко, — пятница сегодня. Я ждал тебя. Точная дата на машины — пятое августа. В дивизию пришла бумага.
— Пятое августа, значит.
— Не середина. Не конец. Начало августа. Пятое.
— Хорошо, Иван Емельянович.
— Машины — на пятое. Стрелков-радистов к ним привезут одновременно. По распоряжению штаба.
— Понятно, Иван Емельянович, ждать август.
Кожуховский глянул к полосе и пошёл к штабной. Я постоял у штабной ещё минуту. Над полосой стояло невесёлое июльское вечернее тепло, и где-то у дальнего края Калача знакомая басистая собака пролаяла два раза. Эта собака за неделю в Калаче стала моим личным маркером вечера; она у меня в землянке через стенку звучала каждый день примерно в одно и то же время.
Я пошёл к семёрке. Прокопенко уже закрыл машину на ночь. У капонира моей семёрки сегодня стояли два ящика с инструментом — Прокопенко с утра разобрал старый ящик и перекладывал по новой схеме, в подготовке к новой машине. Я подумал об этом не специально — просто заметил, что Прокопенко уже работает по подготовке к августу.
К землянке я шёл медленно. У дальнего конца полосы, в направлении на юго-запад, ещё держалась тонкая полоса дневной пыли, и над посёлком Калач шёл первый огонь — кто-то затопил вечернюю печь. Степь к ночи в Калаче стыла медленнее, чем в Анне; тёплый воздух держался у земли до десяти-одиннадцати.
В землянке я лёг и подумал об одном — как и в дороге, не словами. У меня в правом нагрудном кармане кисет Павлюченко на одну несвёрнутую закрутку и трое писем от Веры. У Зыкова в левом нагрудном кармане сегодня лежало одно письмо от матери. У командиров в «эмках», которые прошли нас сегодня, в нагрудных карманах сегодня лежало, может быть, тоже что-то — у каждого своё. У каждого человека в войну в нагрудном кармане лежит что-то. По тому, что у каждого лежит, видна форма его жизни. По тому, у кого что-то целое в нагрудном, а у кого — пустое или разорванное, видна разница в днях. Я этим вечером эту разницу видел уже не первый раз с мая, и привык к ней не сразу, и сегодня снова к ней не привыкнул — просто принял как факт.
Двадцать пятого июля сегодня закрылось. Двадцать шестого начнётся завтра. Через два дня — двадцать восьмое. Точная дата на машины — пятое августа. До неё — двенадцать дней. До них — приказ.
«Приказ» в этот вечер у меня шёл фоном, без слов. Я знал, что двадцать восьмого июля по приказу наркома обороны выйдет тот самый документ, по которому потом эта война будет ходить ещё много месяцев. Документ этот в моей памяти лежал короткой формулой — «Ни шагу назад» — и в нём были вещи, которые я знал контуром, не дословно. Я по этому документу к двадцать восьмому числу буду слушать его чтения Кравцовым в полку, и в этой слушалке у меня по моему правилу будет одно: внутри принять, наружу не комментировать. Документ я Кожуховскому не назвал и не назову. Кулагину — тоже. Зыкову, если бы его сегодня встретил снова, — тоже. Я с этим документом в моей груди шёл через июль, как нёс справку из будущего в мае, и эта моя ноша была сейчас на одну позицию длиннее, чем у Зыкова — у Зыкова в нагрудном лежало донесение по взводу и письмо от матери, а у меня в нагрудном лежали три письма от Веры, кисет Павлюченко, тетрадка Резникова, и одна неназываемая формула. Формула эта в нагрудный карман не помещалась, но и из груди не уходила.
Снаружи кто-то прошёл по тропке мимо моей землянки — короткий, лёгкий шаг, не армейский, не Прокопенковский, не Хрущовский. Я по звуку узнал Воробьёва: у него за неделю в Калаче выработалась эта вечерняя манера — обходить полосу перед сном, без задания, просто для того, чтобы убедиться, что у дальних капониров никто из БАО не оставил инструмент в траве. Это была не служебная функция, это была его собственная привычка, которая у Прокопенко уже стояла под сомнением. Сейчас Воробьёв обходил, и я по его шагу разобрал, что он сегодня после длинного дня идёт, не торопится, и тревоги в нём по разговору про дорогу со штабными «эмками» — нет. Это была одна тихая отметка, которую я в эту минуту фиксировал у себя и не сообщал никому. У Воробьёва в нагрудном сегодня лежало, видимо, последнее письмо из Иванова. У него в Иванове на ткацком комбинате «Красная Талка» сейчас работали мать и две сестры. К концу июля у них там тыловая полоса была относительно тихая, и Воробьёв об этом по своему лицу не давал понять, но я по его обходному шагу за неделю выучил различать, в какие дни у него письмо свежее, а в какие — давнее. Сегодня шаг был ровный. Свежее.