— Михаил Степанович, — обронил я, прочитав фамилию в списке. — Из какого района?
— Из Лохвицкого района, командир. Село на правом берегу Сулы.
— Под немцем сейчас?
— Под немцем с сентября сорок первого.
— Семья твоя там осталась?
— Мать там одна. Отец погиб до войны, я его не помню.
Я постоял с минуту. Михаил Ковальчук стоял по-уставному, не торопил меня вопросами. У него была мягкая речь, с лёгким украинским акцентом — не таким, как у Прокопенко, чуть другая полоса. Зимой при разговоре с Прокопенко я думал, что украинский акцент идёт одной длинной полосой; сегодня по Михаилу понял, что нет — он у разных людей разный, и слух к нему вырабатывается тонкий, как к моторной ноте.
— У тебя в школе математику преподавали? — спросил я.
— Преподавали, командир. Я её любил, по правде. У меня по математике была пятёрка все годы.
— Хорошо, это пригодится тебе в задней кабине.
— Хорошо? — он чуть наклонил голову, не понимая.
— Хорошо для стрелка в задней кабине. Считать дистанцию, скорость захода — это математика. Я тебе скажу больше, когда вы начнёте летать.
— Понял, командир, буду готов.
— До завтра, Михаил Степанович, — я отпустил его в строй.
С четвёртым у меня был ещё один разговор. Этот четвёртый — Колесников, из Сталинградской области, девятнадцать лет, курсант от мая. У него с собой был аккуратно сложенный листок — он показал мне, не спрашивая. На листке от руки было написано имя его сестры в Сталинграде, адрес: «Тракторозаводский район, ул. Тракторная, 14». Колесников сказал, что если со мной что случится, пусть письмо дойдёт через дивизию, а сестра в случае его потери будет знать, где искать его машину.
— Понял, Колесников. Я этот листок в твоей папке оставлю. До завтра.
Я ушёл от стрелков к семёрке. Прокопенко уже работал у моторного отсека, без рубашки, в одной майке-безрукавке — к концу июля он на дневное тепло перестал даже надевать гимнастёрку при работе. На спине у него за день выступили солёные следы от пота. Я положил ладонь на крыло. Металл к одиннадцати утра уже прогрелся до жары, и под рукой держалось не тепло, а уже горячее.
— Григорий Тихонович, к пятому числу — ты с бригадой подготовь места под стрелков. Чехлы на турельные установки, патронные ленты, крепления планшета. По одной машине — Бабенко, Кулагину к Морозову, мне, Гладкову.
— Подготовлю. Я уже про это сегодня думал.
— Знал, что подумал.
Прокопенко кивнул. Он не уточнил. У него за лето выработалась манера: то, о чём он думал заранее, в разговоре не подтверждает развёрнуто, а сводит к одной короткой формуле «уже думал». Сегодня у меня было то же.
Тридцать первого июля вечером Кулагин пришёл ко мне в землянку.
Он постучал в косяк, и я по тому, как он постучал — двумя пальцами, не костяшками — понял, что у него что-то есть. Кулагин в моей землянке за две недели в Калаче был ровно один раз, в тот вечер двадцатого июля, когда не пришло шестой связки. Сегодня — второй.
— Командир, разрешите.
— Заходи, Григорий, садись на ящик.
Он вошёл, прикрыл дверь, не сел.
— Из Каменск-Шахтинского пришло. Сегодня. В вечерней связке.
— Хорошо, Григорий. Кто пишет?
— Мать. От третьего июля, шло почти месяц.
— Что в письме?
Кулагин достал из нагрудного сложенный лист — потёртый по углам, с двумя почтовыми штампами поверх друг друга, как у Таниных. Развернул, держа в правой. Левую он за две недели в Калаче научился держать слегка опущенной — не специально, просто привычка. На листе было исписано с двух сторон, мелким, аккуратным женским почерком.
— Все живы. Отец, мать, две сестры, бабка. В городе пока спокойно. Слухов о фронте мать пишет много, но без паники. Сводки слушают по радио, на колхозном пункте.
— Это сейчас. К августу — фронт может подойти. По дивизионной обстановке — к концу августа в районе Каменск-Шахтинского будут немцы.
— Я знаю это и сам, командир.
— Григорий, — я выдержал секунду, — если возьмёшь — отпуск через дивизию запросить нельзя. У нас полк к августу пятого числа получает машины, и сразу — работа. Отпуска нет.