Выбрать главу

'Здравствуй, Лёша. Я пишу тебе это письмо девятого августа, утром, после похорон.

Мама умерла восьмого августа в час ночи. Она лежала с пятого числа, не вставала. Доктор Громов сказал, что обострилась язва на старом фоне, что желудок не держит, что внутри у неё накопилось. Я к доктору ходила два раза, он приходил к нам в дом ещё дважды. К концу седьмого она перестала есть совсем, и только просила пить. К ночи на восьмое она стала тихая, потом задышала редко, потом не задышала. Я была с ней в это время, и отец был. Отец её держал за руку до утра, я топила печь, чтобы было тепло, потому что ночь была холодная для августа.

Похоронили её девятого днём, на старом погосте за околицей, рядом с дедом Лёней и тётей Дуней. Народу было немного, по нынешним временам. Были тётя Маша, дядя Ваня с Громовыми, председатель Афанасий Семёнович, две женщины из соседней. Отец стоял ровно. Я тоже стояла ровно. Поминки делали скромные, у нас в доме, без водки. Хлеб с маслом и картошка. Дядя Ваня сказал две фразы, и больше никто не говорил.

Я тебе не телеграфировала, потому что полевая почта у тебя не на месте, и телеграмма дошла бы не быстрее этого письма, а только встревожила бы тебя посредине вылета. Я знаю, что ты на этом не настаивал, но я считаю, что так правильно.

Отец сегодня пошёл в кузню. Он молчит. Я не трогаю его. У нас в доме сейчас тихо.

Я живу. Тебе писать буду, как и раньше, каждую неделю. Таня.'

Я лист отложил.

В землянке стояла тишина. У дальнего конца аэродрома работал двигатель — Хрущ запускал у седьмой машины Гладкова, у которой утром обнаружилась пробоина в стабилизатор. По дощатому потолку шла прежняя косая полоса утреннего света. У дверного просвета был виден кусок полосы и дальняя кромка лесопосадки.

Я держал руки на столе, лист передо мной, и в первую минуту у меня в голове не было ничего конкретного. Ни мысли, ни картины, ни звука. Это была не пустота как отсутствие, это была пустота как остановка. Внутри что-то остановилось ровно на той строчке, где было «умерла восьмого августа в час ночи».

Через минуту мысли пошли — не одна за другой, а параллельно, в несколько слоёв.

Первый слой был внешний, рабочий. Восьмое августа сорок второго года. В этот день у меня по полку шёл второй день после получения двухместных Ил-2. У меня в кабине на восьмое августа сидел уже Михаил — он у меня в задней с девятого, но восьмого ещё четверо стрелков-радистов сидели по землянке в ожидании распределения, и в этот день я с Бурцевым в землянке решал, кто к кому. В восемь вечера восьмого августа я писал короткое письмо Тане — короткое, в шесть строк, о том, что новые машины пришли и что я взял из четверых стрелков одного, Михаила. К часу ночи восьмого, когда мать умирала, я в Калаче уже спал в своей землянке.

Я в это не вкладывал ничего. Это было простое совпадение по времени. По карточной плоскости — две точки, две тысячи километров между ними, восьмое августа сорок второго.

Второй слой был внутренний, материнский. Я её знал у Сокола́ с детства — у Алексея, по его памяти. В моей памяти, в Наумовской, её не было. Я в Москве две тысячи двадцать четвёртого не знал такой женщины, я её увидел впервые осенью сорокового года, когда меня перенесло в Алексея, и я её увидел его глазами, по его двадцатилетней привычке. Я её узнал быстро — за месяц, за два — потому что у Алексея на неё была отстроена вся домашняя память, и эта память во мне пошла как своя. Это было одно из первых ощущений, которые у меня тогда сложились по двойной плоскости: я её люблю не как Наумов, а как Алексей. Не своей памятью, а его. И эта любовь во мне за полтора года в Алексее стала моей собственной, без оговорки, что она пришла с чужой полки.

Сейчас, на двадцать втором августа сорок второго, я её любил как свою. По кончику той фразы, которую Таня написала про восьмое августа в час ночи, в груди у меня шла одна непрерывная ровная боль, и эта боль была не Наумовская и не Алексеевская — она была общая. По этой общей боли я понял, что за полтора года в этом теле я не разделил уже двух памятей. Они срослись. И мать у меня была одна, и я её сейчас потерял один раз.

Я этого тонкого внутреннего распознания не делал словами. У меня в голове в эту минуту не шло «вот, обе памяти срослись», не шло «вот, любовь у меня к ней общая». В голове шла одна короткая фраза: «нет матери». В этой фразе не было разделения на Соколовскую и Наумовскую. Было одно «нет».

Я сидел минуты три. По столу у меня прошла мысль о третьем слое — о том, что письмо без отцовских строк. Отец у нас в доме писал свою маленькую запись на полях Таниных писем регулярно с весны. Не каждое — но в одном из двух. Запись у него шла одна строчка, иногда две: «У меня всё. Береги себя. Отец.» За весну и за начало лета сорок второго от отца у меня было семь таких приписок, плюс одно отдельное письмо в июле, в шесть строк, о сене и о соседней лошади. Сегодняшнее письмо было без отца. Ни на полях, ни отдельно. Таня писала за обоих, и отец молчал.