Выбрать главу

— Кулагин. Соберись, лётчик.

— Есть, товарищ лейтенант.

Кулагин подтянулся, без обиды. Но я по его лицу понял, что эта пауза у него на стоянке шла не в первый раз и не в последний. У Гладкова в третьей паре эта особенность Кулагина за июнь будет точкой раздражения. Не крупной. Но точкой.

Воробьёв в понедельник к вечеру обнаружился у входа в наш землянку — мой и Прокопенко, — с метлой. Не работал, просто стоял с ней, оперевшись на черенок, и ждал, не нужно ли. Я ему ничего не сказал. Прокопенко вышел из землянки, взглянул, забрал у него метлу, провёл ею раз вдоль стенки землянки, отдал обратно. Воробьёв тем же движением, тем же темпом подмёл то же место ещё раз — медленно, тщательно, словно проверял за собой. Прокопенко смотрел на это, ничего не сказал, ушёл. Воробьёв стоял до темноты у землянки с метлой в руке, потом унёс её обратно к капониру.

Прокопенко мне обронил во вторник у семёрки, не глядя:

— Алексей Петрович. Четвёртый ваш — Воробьёв — за метлой ровен.

— И что, Григорий Тихонович? — я не вглядывался.

— Лица за метлой не видно. — Он подоткнул ладонь ветошью. — Это мне в нём тревожней, чем если бы он суетился.

Я ничего не ответил. Прокопенко по технике из четверых читал быстрее всех — у него за плечами было пятнадцать лет до полка, и он на молодых смотрел иначе, чем я. Если он сказал «лица не видно», значит, у Воробьёва не было того внутреннего сопротивления работе, по которому в молодом привычно проглядывает будущий лётчик. У Воробьёва было то, что Прокопенко на школьном языке называл «гладко». Гладко на бытовой работе — это хорошо. Гладко в воздухе — это другое.

Бабенко во вторник днём открыл первую жестянку с консервами своим ножом — в столовой за обедом. Жестянка была старая, шов тугой, и старшина обыкновенно открывал такие банки сам своим ножом из кухни. Бабенко достал свой и открыл за полминуты, чисто, без зазубрин, без рывков. Старшина это видел и не сделал ничего. Старшина был из старых; старый старшина в полку видит чужие ножи и не комментирует. После обеда Бабенко тем же ножом подрезал в землянке шпагат на ящике, в котором ему пришло что-то из дома, и убрал нож обратно в нагрудный.

В тот же вторник на построении вечером Бабенко за четверых ответил «есть» на распоряжение, которое касалось только Воробьёва. Кравцов поправил его коротко: «Воробьёв сам.» Бабенко сделал шаг назад, не покраснев. Воробьёв ответил «есть» сам, секундой позже. Я этого Бабенковского шага за всех к концу второго дня уже видел трижды: он принимал инициативу там, где она была не его. На разводе в среду я зашёл к Кравцову и обронил, не вглядываясь: «По Бабенко — тянет одеяло.» Кравцов ответил, как обычно негромко: «Знаю, Алексей Петрович. С первого дня. Подождём.»

Шумилов первые три дня держался. Стоял на построении, ходил в столовую, в землянку, на стоянку. С первого дня я заметил у него ту же манеру с прищуром: на людях, особенно когда что-нибудь надо было прочитать издалека — а на полосе и в столовой издалека читать приходилось часто, — он прищуривался, не моргая, и читал. Очки из правого нагрудного кармана он не доставал. На стоянке, в кабине семёрки, куда я его повёл в среду посмотреть приборы — туда я повёл четверых сразу, по очереди, — он сел в кабину, обвёл глазами доску и приборы, и я понял, что в кабине он не прищуривается. В кабине он различал стрелки и шкалы без затруднений. Близорукость у него была средняя, и в кабину её хватало — приборы крупные, шкалы крупные, ему было видно. В кабину очки были не нужны.

— Шкалы видишь? — я не показывал на приборы пальцем.

— Все, товарищ старший лейтенант. — Он повёл взглядом по доске, и я увидел, что в кабине он действительно не прищуривается: приборы крупные, ему хватает.

— Вылезай, — обронил я через секунду.

Он вылез, спрыгнул на крыло, на землю, и, шагая к строю, чуть прищурился на номер на капонире, на дальние машины, на солнце. Прищур у него был не для зрения, в кабине он был не нужен. Прищур был для людей. Шумилов на людях прищуривался, чтобы не доставать очки.

У строя он добавил, не дожидаясь моего разрешения:

— Товарищ старший лейтенант, я к концу мая на ведомого готов буду.

Я промолчал секунду. У молодого со школьным выпуском, без боевых вылетов, обещать «к концу мая на ведомого» — это было не наглостью, а тревогой, которая в нём шла впереди работы. Я по его тонким пальцам и по обтрёпанному уголку очков в нагрудном видел, что Шумилов с первого дня в полку держал в голове одну мысль: понравиться. По этой мысли он уже сейчас обещал то, чего сам в себе не успел проверить.