Михаил всё это время стоял у стеллажа. К концу второй лопатки он обронил негромко:
— Григорий Тихонович, можно посмотреть? — Михаил обронил у стеллажа.
— Подходи, Михаил, — Прокопенко шевельнул подбородком.
Михаил подошёл к столу. Прокопенко свою лопатку показал ему обухом вверх. Лезвие у обеих лопаток теперь шло одинаково — ровной матовой плоскостью в полтора сантиметра, с одной короткой искристой кромкой по самому краю. Михаил провёл пальцем по кромке — не нажимая, сверху вниз — и убрал руку.
— Острее, чем у нас в селе пилили косы.
— Косу не пилят, косу отбивают. Это другая работа.
— У нас отбивали. Я только помогал, не сам.
— Знаю. Я тоже помогал, в Куйбышеве, у деда. Отбить косу — это не точить. Это другая шкала.
— А лопатка? — Михаил перевёл взгляд на стол с двумя лезвиями.
— Лопатка — это лопатка. На земле под немца. Не на сено, — Прокопенко обронил это.
Михаил кивнул, отошёл от стола, постоял у двери палатки секунду. Потом обронил:
— Спасибо, Григорий Тихонович.
— На здоровье. Завтра — снова приходи, если будет интерес. У нас есть ещё с десяток инструментов, по которым можно через работу пройти.
— Приду, Григорий Тихонович, — Михаил ответил коротко и оглянулся на дверь палатки.
Михаил вышел из технической палатки тем же спокойным шагом, которым пришёл.
Прокопенко перевёл взгляд на меня. У него за полтора года в полку выработалась такая форма — после долгой работы он на меня смотрел один раз, секунды две, и больше за вечер не смотрел. Сегодня этот взгляд шёл по обычной шкале.
— Алексей Петрович, — Прокопенко обронил по обычной полковой манере.
— Григорий Тихонович, — я отозвался по той же форме, не вставая с ящика.
— Михаил — ровный. Со временем будет ладный.
— И по моей оценке — да.
— У Полтавской хорошая порода. Я под Куйбышевом таких знал в тридцатые. Не суетливый. Не болтливый. Слушает.
— Согласен, Григорий Тихонович, — я ответил.
Прокопенко лопатку положил у стола, рядом с Ярошенковской. На столе теперь стояли две — обе лезвием вниз, обухом вверх, со свежей кромкой. Прокопенко прошёл к ящику с инструментом, взял ветошь, протёр руки. Руки у него были в тонкой металлической пыли от точильного камня.
Он не сел рядом. Постоял у стола ещё секунды три, потом обронил:
— Алексей Петрович. На завтра — три вылета по плану?
— Три. По линии Гумрак — Городище. Утром, в полдень, к вечеру.
— Семёрку к утру — готова. Захаровская — к семи, — Прокопенко обронил по плановой шкале.
— Понял, Григорий Тихонович, — я ответил.
Прокопенко принял без слов и больше за вечер ничего не сказал. Разговор на сегодня был закрыт. Я постоял ещё минуту, поднялся с ящика, вышел.
По дороге к своей землянке я через полосу разглядел дальнее зарево на юго-востоке. От Конной до Сталинграда по воздуху было сорок пять километров, и над городом сегодня к вечеру стояло то же зарево, что и над Калачом двадцать третьего, только тут оно шло крупнее, плотнее. По цвету — багрово-красное в нижней части и серо-чёрное в верхней. По высоте — до четырёх километров, не меньше.
Я постоял у двери землянки минуту, посмотрел. По моему правому нагрудному лежали кисет Павлюченко, тетрадка Резникова, три письма Веры, шесть писем Тани (включая последнее, от девятого августа), две приписки отца. Двенадцать предметов. На завтра по плану — три вылета по линии Гумрак — Городище, на ближних подступах к Сталинграду.
Я вошёл в землянку, прикрыл за собой плотную фанерную дверь. Землянка была новая — выкопанная в начале августа транспортным полком, потом две недели стоявшая пустой, потом два дня моей. Я в ней сегодня третий раз ночевал. По стенке у Ярошенко за стенкой шёл обычный мерный стук — он сегодня заканчивал какую-то работу по своей нижней нари. У дальнего конца аэродрома собака залаяла два раза и стихла. Эта собака в Конной была другая, не калачинская, но лай у неё шёл по той же схеме — два раза, потом тишина. По нашему полковому опыту собаки на полевых полосах работали по похожим схемам, потому что их привычно учил один и тот же тип старшин из БАО, и старшины эти к ночам своим собакам ставили один и тот же набор сигналов.
Я загасил лампу. Лёг на топчан. К ночи у меня в голове шло сегодня одно: точильный круг, две лопатки лезвием вниз, обухом вверх, Прокопенко за табуреткой, Михаил у стеллажа. Эта картина у меня в голове стояла ровно. Это была не мысль и не образ, а простая полковая зарисовка — одна из десятка, которые у меня в голове за два года в этом полку отложились и держались без выветривания. По таким зарисовкам, по их сумме, у меня в полку шла моя внутренняя память — не по событиям, а по материалу.