Не понял я тогда и смысла маленького эпизода, разыгравшегося тут же, на моих глазах. У окошка третьего участка, неподалеку от меня, грузно опершись на палку, стоял заведующий шахтой Дед, а рядом с ним щуплый шахтер-белорус, с реденькой русой бороденкой и длинной, как у аиста, тощей шеей. Он все вытягивал шею вверх, подымаясь при этом на цыпочки и становясь еще более похожим на аиста. Был он в большом смятении: на его лице попеременно отражались все оттенки чувств — от робости до отваги.
Наконец он воодушевился.
— Ан и я пойду, а? — сказал он неожиданным басом. — Благослови, Глеб Игнатович?
— Стой, Кондрат, не рыпайся! — презрительно остановил его Дед. — Куда тебе! Тоже выискался, — конь с копытом…
— А нет, пойду! — упрямо повторил Кондрат. — Авось и мы людей не хуже.
И он действительно пошел. Я видел, как, переменившись в лице, посмотрел ему вслед заведующий. В этом взгляде были и изумление, и досада, и смущение, и даже стыд. Почему стыд? Но разве я мог угадать, что творилось в душе Деда, что в ней сломалось и рухнуло и эту минуту, когда увидел он, как отсталый шахтер Кондрат, — один из тех, за чью судьбу Дед так опасался, — подошел к помосту и, задрав вверх бороденку, смело вызвал Виктора на великое соревнование?!
— Смотри! Ишь ты! — удивился Виктор. — И ты, Кондрат? — Он обернулся к Андрею и, радостно смеясь, шепнул: — Ты только гляди, Андрей, что делается! Как мы народ-то растревожили. Ай да мы! — Потом вдруг выпрямился, поднял лампочку и весело гаркнул на всю нарядную: — Принимаю! Все вызовы принимаю! — сказал он. — И желаю всем, кто меня вызвал, от чистой души желаю — побить меня! На пользу родной шахте. Ну, да и я в долгу не останусь! — хвастливо прибавил он. — Держись, ребята!.. Так, что ли, Андрей?
— Так! — засмеялся тот. — Только и ты держись! Теперь и я тебя вызываю…
Собственно говоря, мне уж пора было уезжать с "Крутой Марии". Срок моей командировки кончился; в редакции ждали очерка. А уезжать не хотелось. И писать было некогда. Каждое утро я говорил себе: "Ну, еще денек! Вот посмотрю, как Виктор добьется нового рекорда, тогда и поеду". Или: "Теперь дождусь рекорда Андрея. Это нужно для очерка". Но это нужно было не для очерка, а для меня, зачем — я и сам не знал. "Просто мне жаль расставаться с "Крутой Марией", — убеждал я себя. — Я тут почти пять лет не был". Но это было правдой только наполовину; к расставаниям с "Крутой Марией", как и к разлукам с матерью, я уж давно привык. Жаль было расставаться не с шахтой, а с полюбившимися мне людьми — с Нечаенко, с Андреем и Виктором, с Светличным, с дядей Прокопом, которого я помнил с детства, с Дашей, которую, сам уж не знаю, помнил я или нет, но теперь встретил как бы заново… Грустно было покидать их на полдороге. И я говорил себе: ну, еще денек!
Но вот и Светличный уже уехал в свой институт. Уехала в Москву Даша. Виктор установил новый мировой рекорд, продержавшийся почти целый день; вечером, во вторую смену, его уже побил Митя Закорко, как и обещал. Пошел, наконец, на рекорд и Андрей Воронько.
До этого, два дня тому назад, Андрей по предложению Нечаенко был избран парторгом участка, на котором работал забойщиком. В партийной жизни Андрея это была первая большая выборная должность, и все понимали его волнение и робость, с какою принял он на свои плечи ответственность. Но никто из коммунистов и виду не подал, что это понимает, и никто не обидел молодого парторга словами снисходительного одобрения. Сразу же после собрания Прокоп Максимович, начальник участка, подошел к нему с делами, и они тут же углубились в них; я видел, как склонились над бумагами и чертежами (должно быть, над графиком работы в лавах) две головы — седая и русая, и опять остро почувствовал, что не хочу, не хочу уезжать отсюда…
А через два дня, ночью, Андрей пошел на рекорд. Я был при этом. Кроме меня, в лаве находились еще Прокоп Максимович и Виктор; теперь Виктор своей лампочкой освещал путь товарищу.
Андрей работал спокойно, размеренно, не торопясь: казалось, ни особой силы, ни ярости, ни запала не вкладывал он в свой труд; я сказал бы даже, что он рубал уголь как-то раздумчиво и осторожно, и хотя уголь обильной струей падал вниз и отбойный молоток стрекотал ровно и почти безостановочно, — я с разочарованием подумал, что рекорда Андрей Воронько все разно не добьется, и мне стало обидно за молодого парторга, а потом и досадно: ну что Андрей силы-то бережет, что медлит?! Хотелось растормошить его, зажечь, — да чем же зажжешь бесчувственного! А Андрей все так же спокойно и молча рубал уголь, без суеты и даже без оживления переползал из уступа в уступ и все долбил да долбил молотком; под конец он стал казаться мне просто скучным дятлом. Если и была поэзия в его работе, то моему пониманию недоступная. И эта ночная смена показалась мне бесконечно длинной…