— Виктор? — тихо спросил человек рядом.
Виктор вздрогнул. Его первым движением было схватить сундучок и прыгать! Но поезд теперь шел полным ходом, только телеграфные столбы мелькали.
— Виктор! — еще раз позвал человек рядом, и Виктор с ужасом узнал знакомый голос.
— Это ты, Андрей?
Я, конечно, не мог знать тогда, осенью тридцатого года, что поезда, который вез меня из армии домой, в Донбасс, и опаздывал, выбившись где-то между Прохладной и Ростовом из графика, как нетерпеливо ждет на маленькой станции в степи некий молодой человек по имени Виктор Абросимов.
Тогда совсем не знал я этого парня. И даже имени его никогда не слышал. И не думал я и не гадал, что когда-нибудь войдет он в мою жизнь.
Проклиная и поезд, и машиниста, и все железнодорожное начальство на свете, стоял я в тамбуре вагона — в купе уже не сиделось — и тоже ждал, ждал страстно, нетерпеливо, влюбленно, — ждал встречи. И не с друзьями — их я обниму только завтра — и даже не с матерью, а с ним — с суровым и нежным другом моего детства и моей озорной юности — с Донбассом.
Там я родился и вырос. Там съел первый кусок хлеба, заработанный собственными руками. Там, неожиданно для себя, сложил первые стихи и убежал с ними далеко в степь, и на кургане, плача от гордости и счастья, читал их сам себе, а ветер уносил слова.
Там впервые поцеловал я девушку. У нее были каштановые волосы, золотистые на концах. Всю ночь просидели мы с ней на кургане; ее губы пахли полынью, и сладостно-горькими и жуткими были наши поцелуи, казалось, все звезды над степью видят их и не одобряют.
Но старый курган был за нас и за нашу любовь, и отрадно было лежать в его душистом чебреце и полыни, и слышать, как жарко и томно дышит добрая земля, и, пьянея от запахов трав, земли и ветра, без конца говорить о любви и о будущем. В ту ночь все казалось возможным и близким, даже звезды в небе.
Так просидели мы до зари, пока гудок "Крутой Марии", вдруг властно прокатившийся над степью, не вспугнул нас и не напомнил, что, кроме поцелуев, есть еще жизнь, и труд, и доска табельщика у приходных ворот. Взявшись за руки, сбежали мы с кургана и у самого поселка расстались, смущенные и счастливые, не смея глядеть в глаза друг другу…
Теперь эта девушка забыла меня — недаром её губы пахли полынью. Говорят, она вышла пли собирается выйти замуж за другого. Вероятно, я сейчас ее и не встречу.
Зато на курган я и теперь смогу взойти. И с него опять откроется мне мой родной крап, всеми трубами будет меня приветствовать. Старый, преданный друг! Он, как мать, никогда от тебя не откажется, никогда тебя не обманет.
И я трепетно готовился к встрече с ним, как к встрече с матерью. Какой он сейчас? Изменился ли? Постарел?
Да нет! Говорят, помолодел. Все письма из дому, получаемые мною в полк, и начинались и кончались так: "Ты теперь Донбасса не узнаешь!"
"Приезжай скорей, Серега! — писал мне товарищ. — Ты Донбасса не узнаешь. Началось такое, такое, что и не описать! Революция, брат, великая революция в Донбассе. Обушковому Донбассу приходит конец. На крутых пластах появляются отбойные молотки, — ты и не знаешь, что это такое! — на пологих — новые врубовые машины. Коногонам скоро точка, о них только песня останется на память. Теперь на откатке будут электровозы. Новая техника потребует новых людей. Нет, ты приезжай, Сергей, все увидишь своими глазами".
Я читал и перечитывал эти письма, они звучали для меня, как музыка. Даже когда товарищ писал о трудностях, — а о них он писал много и зло, — о нехватке продовольствия, о вредителях и "проходном дворе", о тупицах, которых давно пора выгнать, — даже эти злые строки были для меня, как музыка, как музыка боя…
"Да-а… — думал я с невольной завистью, — вот где подлинная жизнь, вот где интересно…"
Мать тоже писала мне, что Донбасса я теперь не узнаю. Было странно читать эти строки в ее милых, знакомых письмах, обычно наполненных тихими семейными новостями и поклонами от родственников. Но, оказывается, как смущенно призналась она в последнем письме, моя мать теперь "общественница".
"Наши бабы, — писала она, — взялись теперь за поселок. Ну и я, старая дура, с ними! Так что я теперь — общественница, ты не смейся! Тут кругом, сынок, такая стройка, такая стройка начинается! — словно оправдываясь, объясняла она. — Никак невозможно от людей отставать. А для шахтеров теперь коттеджи строят", — она так и писала: "коттеджи", а не домики, не бараки, не казармы; значит, и это чужое слово теперь прочно вошло в шахтерский быт. "Аккуратненькие такие коттеджи. Чистенькие. На две квартирки. И кухня отдельная. И даже ванна есть".