Рыжий, коренастый Лунька был не по годам угрюм, осторожен, но, узнав, кто такой Петро, таиться от него не стал. Шли они в Сечь вместе. Дорогой Лунька рассказывал:
— Совсем житья нет от гетмана и его дозорцев… Чинш вдвое против других с нас берут, помимо того, поборами всякими мучают… А ослушаться не моги — плетями задерут!
Лунька остановился, повернулся спиной к Петру, приподнял дырявую рубаху. Спина сплошь была покрыта кровавыми рубцами и волдырями.
— Вот как исполосовали! — сказал он и, зло сплюнув, добавил — Пес он, Мазепа-то!
— За что же это тебя? — осведомился Петро.
— За карася…
— Как… за карася?
— Карася в пруду поймал… А в маетностях гетмана ни рыбы в прудах, ни зверя в лесах ловить не дозволяется. Гетман особым универсалом запрет наложил. Ну, дозорцы его меня приметили на пруду, скрутили, привели к главному управителю пану Быстрицкому… Тот и распорядился, для острастки другим сотню плетей всыпать…
Лунька чуть помедлил, задумался, потом перешел на другое:
— Побачим, как в Сечи-то примут… А то я не против и к Палию податься, ежели возьмешь с собой. Что скажешь?
— Возьму, чего и спрашиваешь, — не замедлил ответить Петро.
Лунька ему понравился. Хлопец, как и он, Петро, был озлоблен на панство, шел искать лучшей доли. Неласковая судьба сдружили их быстро и крепко,
XII
Сентябрьское не яркое, но гревшее еще по-летнему солнце стояло высоко…
Наверное, у многих сечевиков подвело животы от голода, и куренные «кухари» ругали «товариство», но все равно от куреня кошевого никто не уходил.
Сам кошевой атаман Гусак — длинноусый и чубатый, со следами многочисленных сабельных ударов на лице, в полотняной, расшитой шелками рубахе, с люлькой в зубах — сидел с куренными и «стариками» на ковре, под единственной чахлой лозиной. Остальные запорожцы и «молодята» — новопришлые, вольные люди, которых становилось в Сечи все больше и больше, — расположились прямо на земле, подставляя солнцу полуголые, бронзовые от загара потные тела.
Было людно, но не шумно.
Бандурист Остап, высокий, худой старик, с вздутыми толстыми жилами на длинной желтой шее, вытер рукавом свитки вспотевший лоб, облизнул сухие губы и, полузакрыв глаза, вновь тронул струны своей бандуры:
Старик кончил свою песню, молча и жадно потянулся к подвинутому кем-то жбану с квасом.
Необычная тишина стояла среди запорожцев — недаром любили они старого Остапа, мог он тронуть их души правдивыми и задушевными словами.
Кошевой крутил ус, задумчиво глядел в сторону.
Потом перевел взгляд на Остапа и почти шепотом, словно боясь нарушить тишину, сказал:
— Добре спиваешь, Остап. Чую правду в писнях твоих. Добрый казак Семен Палий… Дуже добрый…
— У него и жинка добрая, — неожиданно громко вставил Петро Колодуб, стоявший вместе с Лунькой Хохлачом в толпе молодят.
Раздался дружный хохот.
— Он ее доброту знает!..
— Ай да Петро! Ловок, бисов сын!
— Смотри, батько Палий узнает — чуб выдерет…
Петро опешил, от досады закусил губы. Потом сжал кулак и так толкнул в бок скалившего зубы молодого казака Гульку, что тот на сажень отлетел в сторону.
— Да ты что, дурень? Драться? — поднявшись и вздернув спадавшие шаровары, закричал казак, наступая на Петра.
— Эй, хлопцы! Негоже! Наперед поведайте, за що бой чинить будете! — вмешался кошевой.
— За издевку, батько, за то, чтоб не повадно было над добрыми людьми изгиляться, — звонко ответил Петро.
— А кого добрыми разумиешь, братику?
— Всех, кто с батькой Палием панов бьет, кто за волю казацкую…
— Це добре! Я думал, за жинку какую, избави бог, казацкая кровь прольется, — сказал, поднимаясь с ковра, кошевой.
— И за жинку, батько, ежели жинка та троих таких стоит, — ткнул Петро пальцем в Гульку.
Тот обиды не выдержал, бросился на Петра, но кошевой опять остановил драчунов, нахмурился: