— Вы нелепы, синьора, — фыркнул капитан.
— Но вы же сами вешали объявления, что за сведения о приспешниках Муссолини будете давать вознаграждение! Я бедная женщина, у меня больной внук, мой кроха, мой сиротка. Мы живем впроголодь. Всю войну я укрывала дома пару ваших ребят. — Тут она благополучно солгала. Глаза ее затопили слезы. Руки умоляюще бились о впалую грудь офицера. — Он же может знать, где прячутся майорановые костоломы! Эти антихристы!
— Ну хорошо, хорошо!! — сдался капитан. — Проверим его. Может, и сегодня. Если что-то он знает — получите.
— Господь не даст мне пропасть. Как сказал Иисус…
— Прошу вас, приходите завтра, синьора. У нас много дел. Чао!
Когда Валентина оставила комендатуру, капитан извлек мятую папиросу из нагрудного кармана и принялся хлопать себя по рубашке в поисках спичек. Сухие, как ветви, руки поднесли ему огонек.
— Что думаешь? — сказал охотник на бывших полицейских по прозвищу Птицелов.
— Да брось, — отмахнулся капитан. — Какой-то книжный червь с явными проблемами… — он постучал себе по голове. — Не стоит оно того.
— Я возьму пару ребят, — холодно произнес Птицелов. — Проверим. Так покойней.
У капитана пробежал мороз по коже.
— Когда ты так говоришь, мне делается дурно, — признался капитан.
— А мне делается дурно от мысли, что не все сволочи на том свете. — Птицелов хлопнул его по плечу и отправился за ребятами.
14
А вот и он — фонтан Пьермарини, водруженный в центре небольшой площади, составленный из трех стоящих друг над другом розовых бассейнов. Он пересох, он покрыт патиной, он наполнен бетонной крошкой. Средний бассейн поддерживают две изогнутые в стыдливом смущении сирены — Теодолинды. Глядя на их груди, Карло ощутил чувство, которое, как он считал, только отвлекало его от важных дел.
В десятке шагов от фонтана располагалось простое двухэтажное здание, смотревшее на площадь мирными глазами прямоугольных окон. Но одно оконце выбивалось: идеально круглое, прошитое мелкой железной решеточкой, сиротливо жалось оно на первом этаже к углу фасада. Размером окошко было с днище дубовой бочки, проливающей винную темень в таинственную комнату стихотворца.
Одетый в испачканную серую робу тощий доходяга лет двадцати, с длинным носом, плачущими губами и красной от солнца ранней залысиной, подкрался к оконцу. Дрожащей рукой пошлепал по решетке, что-то проворчал и, навострив уши, застыл на месте, как памятник.
— Чего это он там делает? — спросил Карло.
— Видно, пришел за пророчеством. Тем-то и славится поэт, — объяснил Массимо. — Он дает советы и предсказывает будущее.
— Шарлатан, — сказал Карло.
— Таких называют оракулами.
— Бабушка звала таких лодырями, — гнул свою линию Карло. — Ерунда все это.
— А то! — хихикнул Массимо. — Говорят, что половина советов бесполезна. Пришел к нему как-то инженер Давиде и спросил: «Во сколько лет я помру?» А поэт ему: лицо, говорит, лучше умой. А инженер: «Зачем это?» А тот ему: а собака твоя, говорит, нос сует в дерьмо и в другие места, а потом ты ее целуешь и щечками о нее трешься. Хи-хи!
На этих словах дворняжка-бездельница, лежавшая в тени фонтана, лениво подняла голову и, хмуро глянув на мальчишек, фыркнула — мол, нечего тут околачиваться с такими сплетнями, собаки здесь в хвост приличные. Важно поворчав да глухо прорычав что-то, она высунула язык и, тяжело дыша, уронила ушастую голову на теплую брусчатку. Жара держалась беспощадная.
Доходяга, вставая на цыпочки, тянулся то правым, то левым ухом к решетке. Из мрака на него падали тихие слова. Его невыразительные глаза становились все шире и шире, а когда они закрутились, как колеса, он в резком порыве отпрянул от окна, а затем, вынув из кармана промасленную ветошь, кинул ее на землю и принялся прыгать по ней, как если бы скакал на пружине.
— Ах ты ж! Ах ты же… ты же… скотина ты такая!! Поэт-недоумок ты!! Я ему изливаю душу, а этот… этот вот… он мне… — Забросив еще пару проклятий в круглое окошко, доходяга, сморкаясь в поднятую тряпицу, поспешно удалился. Что ему сказал поэт, оставалось только гадать.
За самой же решеткой, в глубине черной комнаты таилось безумие. Точно сонный варан, глядело безумие на людей и на улицу, и имело оно форму человека. И было оно когда-то человеком — учителем литературы. Та потерянная душа любила слова и сочинительство. Во времена режима человек этот оставался предан словесности и обучал детей соратников Муссолини — так ему было удобно, и выше этого он не лез.
Он обожал некую Чечилию, но та упорно не замечала его, при этом отдаваясь всем напропалую. Он посвящал ей стихи и открывал чувства, а она лишь скоренько ускользала от его занудства, чтобы поманить пальчиком счастливчика помоложе. Она любила всех: бедных, богатых, уродливых и красивых, опытных и не очень — всех, кроме поэта. Ей ничего не стоило задрать перед ним юбку, но для нее он был сродни слизню, она презирала то преклонение, то религиозное вожделение, что он испытывал к ее прелестям. Она желала от мужчин грязи и крепких объятий, она обожала ссадины на бедрах, она предпочитала быть брошенной после первой же ночи или первой же подворотни и была без ума от полноты жизни со всеми ее подножками. Любовникам она прощала все: оскорбления, побои, обман, но чего она не могла простить — так это болезненного преклонения. Она ведь обычный человек со своими чудачествами и недугами, что дремлют в теле до поры до времени. Она томно кипела в животной страсти, а насытившись ею, теряла интерес к соителю. Да, она была шлюхой, но честной перед собой и перед теми, кто имел ее. Поэт все понимал, но романтизация Чечилии стала наваждением превыше рассудка. И когда она исчезла, для него мир потерял и цвет, и вкус, и запах. И сам поэт стал будто глух. Он готов был стерпеть тысячи раз привычное «нет» из ее развратных губ, но ее отсутствие в жизни лишало его смысла этой жизни.