Выбрать главу

Ты в полном смысле слова повзрослел, Карло, и рассуждаешь серьезно.

— Я видел смерть поэта, и это было нещадно для меня. Я уличил сплетницу, и этот поступок откликнулся в сердце пониманием сотворенной мною непоправимости, о которой я буду еще долго сожалеть, уж не знаю, прав ли я был. Мой лучший друг отвернулся от меня… И «дети дуче», несчастный Микеле изгнан — виноваты ли они? Но теперь я стараюсь помногу читать, и оттого меняется во мне многое, и меняется скоропалительно. Я узнал, почему восходят семена и что вспять ничего не обратить, но не узнал еще, как умерять противоречия в себе и что же все-таки происходит в нас… Может, это так и останется для меня неузнанным?

Ну, что-то ты расклеился, Карло Кавальери. А скажи-ка, как поживает твой отец?

— В последнее время он омрачен работой. Иногда я слышу его разговоры о необходимости иметь железные нервы, о прениях, о профсоюзах, о «старых дураках-строителях», которые «выкидывают коленца». В общем, отца хотят «подвинуть», но он им «всыплет» и, если надо будет, «упрячет». Злоба могла бы стать его спутником, но он держится, и, как всегда, бодр и весел, и любит маму, хотя и взгляд его все чаще отрешен. Но что, если сравнить его положение с деревом, с которого послевоенная жизнь срубает старые и больные ветви, — процесс этот ранит его, но, быть может, это есть очищение?

Не рановато ли тебе, Карло, настолько уходить в себя?

— Важно быть в ладу с собой, и если, всматриваясь, я сохраняю равновесие в сердце, то о чем же мне беспокоиться?

А снятся ли тебе сны, Карло Кавальери? Раньше тебе снились сны о пахарях и о труде.

— Мне снятся сны, и в последнем я видел людей под крытой колоннадой. Те люди слышали ночной зов и поджидали торговца красными розами.

Но почему же не дает тебе покоя этот цветок, рожденный из дождя на алтаре?

— Мне кажется, я скоро все узнаю.

А Сильвия?

— О, Сильвия, неженка. Она хорошенькая. Она такая же премиленькая, и в ее компании я становлюсь веселым малым и смущаюсь немного, хотя мое смущение — обычная уловка, чтобы нравиться ей еще больше. Вчера она прожужжала мне все уши о подаренной ей умненькой собачонке, которую тоже назвали Душкой, а потом мы долго смеялись потому, что Сильвия где-то услышала, как кто-то предложил девушке «пойти на плясы», то бишь на «танцульки», и эти слова развеселили нас. Мне хорошо с ней, и тяжелые мысли отступают, когда она рядом. С ней все становится по-другому, и она отвечает взаимностью. Можно ли сказать, что я люблю ее?

Ну так за чем же дело стало?

— Всему свое время.

А куда ты собираешься сейчас, Карло Кавальери?

— В лавку. Мама наказала прикупить спичек и соли да вернуть долг, ведь иногда приходится брать в долг: жалованье отца не так уж и велико.

39

Солнце скоро угаснет, подумала Эвелина и, отуманенная, растравленная старым горем, свернулась калачиком на кровати, прижимая секретик к груди, хныча и зарываясь глубоко в запустелую нору, куда не проникнет ни чужая мысль, ни свет, ни понимание. Она была одна. Она предчувствовала, и отослала Карло в лавку, и говорила себе с досадой, что, быть может, предчувствие подводит ее, но предчувствие махало с берега, как старый приятель, — мол, ошибки быть не может. Она уснула.

А Карло брел один в толпе взрослых, спешащих по работе, и думал о том, что и сам он рано повзрослел и не за горами то время, когда он станет таким же взрослым, спешащим по работе. Поднялся ветер. На город легла печать скорого плача. И первые ажурные тучки запятнали солнце, и вот эти вот взрослые, спешащие по работе, оказались словно забрызганы солнечным светом, и это было красиво, но никто не поднял головы и не взглянул на обильно цветущую, дарованную небом роскошь. Эти взрослые застряли в стенных щелях, они видели только надкусанные торты на месте домов, вот только это они и видели.

Магазин был пуст посетителями и беден товарами, и бедные товары с подозрением смотрели на Карло — не стибрил бы чего! «Не слямзил бы кулек крупы», — бросила сковородка. «Это он-то? — лениво зажевали весы. — Он честный, видок жалкий, значит, честный». «Да черт их разберет, — вмешались болтливые дрожжи, — вспомните благовоспитанную кралю, мы и пикнуть не успели, как она хвать жменю гороху и наутек!» «Уж что правда, то правда, черт их всех разберет», — согласились товары.

А бакалейщик торчал за прилавком, напустив на себя важный вид, но при появлении Карло оттаял и лишь улыбнулся грустно. Был он человеком уважаемым, почтенным главой семейства, был он высок, крепок, широк в плечах, и ноги расставлял широко, чтобы занять места побольше на земле. Говорил он всегда громко, утвердительно, обожал хвастаться и выглядеть предпочитал опрятно, но дурные манеры, отсутствие такта и рожа спившейся коровницы (которой стукнуло лет пятьдесят пять) с усиленно вытаращенными глазами выдавали его дикарский дух. И не знал Карло, что бакалейщик прячет под прилавком только что прочитанное письмо от любимой дочери, которая вышла замуж и жила теперь в Риме — городе-рае, куда все так стремятся. А в письме говорилось следующее: «Прошу тебя, не навещай меня. Моя жизнь налаживается здесь, вдали от тебя и матери. Если ты приедешь, то тебе не будет места в нашем доме. Я больше не твоя „Рыбешка“, которую ты позорил всю жизнь и с которой ты сделал то, что сделал. Между нами нет и не было ничего общего. Не твоя, и больше тебе не дочь, Корнелия». И не мог бакалейщик думать ни о чем другом, кроме как о письме, разворошившем в его груди груды камней и переполошившем грубую душу.