Выбрать главу

Какое блаженство — общаться с тем, кто не умеет говорить.

Сегодня мы целый день лежали в палатке и болтали. Я угостил лосенка водой и принес ему веток с сочной корой, а себе нажарил на углях большие куски мяса. Я вычесал его своей гребенкой и объяснил, в педагогических целях, что люди охотятся на лосей тысячелетия не забавы ради, а в силу жизненной необходимости. Если бы поголовье бесконтрольно росло, это немедленно привело бы к катастрофическим последствиям, заявил я, не совсем понимая, что говорю, но мне кажется, я читал или слышал о чем-то подобном, поэтому и прибавил ради красного словца, что, мол, едва лосей становится слишком много, тут же начинают распространяться болезни, и соматические, и психические, в результате в лесу складывается страшно неприятная обстановка, и все равно человеку приходится с ней разбираться. Вот представь себе, сказал я лосенку, которому, кстати, не хватало имени, надо бы его придумать, но пока я сказал просто: представь себе, толпы неизлечимо больных, с помутившимся рассудком лосей с ревом носятся по всему лесу и бьются из-за каждой крошки корма, дерзко попирая законы лесного общежития и моральный кодекс лосей. Этого никто не хочет, так? Вот почему деды мои и прадеды охотились на лосей, и мы продолжаем их дело. Хотя сегодня мы легко бы прожили без мяса и шкур, добавил я, понизив голос, мы все равно отстреливаем лосей. Пойти в лес и добыть лося кажется нам удовольствием. Среди охотников, насколько мне известно, царит крепкая дружба, и охота стала одной из наших многовековых традиций. Мы охотимся по традиции. И чтобы регулировать поголовье, о чем я уже упоминал. Так обстоят дела. Но я убил твою маму не по традиции. А из необходимости. У меня неделями не бывало пищи, с тех пор как сошла черника, я вообще ни разу не ел до сытости. Меня коробит, что я сделал это ножом, сказал я. Подобная жестокость недопустима, но у меня нет ружья и стрелять я тоже не умею. Я пойму, если ты осудишь меня или начнешь шарахаться из крайности в крайность, мучаясь и не зная, как ко мне относиться, сказал я. Это твое право. Ты должен сам разобраться в своих чувствах и сам провести в наших отношениях границу там, где сочтешь нужным. Помни одно — в это трудное время я всегда готов поддержать тебя, сказал я, к тому же, продолжил я после короткой паузы, прошло бы совсем немного времени, и твоя мать разорвала бы узы между вами самым безжалостным образом. Она бы оттолкнула тебя и велела убираться прочь. Такие уж вы, лоси. На вид ангелы, а с детьми своими обращаетесь как последние мерзавцы. Звери вы. Рожаете ребенка, выкармливаете его молоком, в первом приближении наставляете в жизни, а потом, в тот момент, когда малыш наслаждается безмятежностью и не ждет подвоха — раз и пошел вон. Совсем скоро, может прямо на следующей неделе, твоя мать сказала бы: «Всё. Иди своей дорогой!», и этот день стал бы для тебя кошмаром, источником тягостных комплексов, от которых большинству лосей не удается избавиться никогда, но тебе они не будут знакомы, потому что я устранил ее: ты будешь вспоминать не двоедушное вероломство родной матери, а то, каким чистым и светлым существом она была, бесконечно для тебя дорогим, и как бессмысленно и скоропостижно ушла из жизни, говорил я, расчесывая ему шерстку.

Раз уж мы об этом заговорили, продолжал я, знаешь, я тоже недавно пережил горе. Я лишился отца. Я его почти не знал. Мало понимал, что он за человек. А теперь его нет. Так что мы с тобой, как говорится, два сапога пара. Ты потерял мать, я — отца. Чем меня проклинать, можешь с таким же успехом обрушить свой гнев на господина Дюссельдорфа с Планетвейен. Долгое время у меня был свободный доступ в его подвал, объяснил я. Покойная жена господина Дюссельдорфа успела накрутить варений-солений на пару человеческих жизней, его вместительный морозильник грамотно забит беконом и прочими мясопродуктами, к тому же дотошное, в течение нескольких недель, изучение окрестностей убедило меня, что ни в один другой дом нельзя проникнуть с такой легкостью, как к Дюссельдорфу, чему немало способствует то, что он раззява, любит выпить и вообще с придурью — все вечера клеит никому не нужные макеты колесной техники времен Второй мировой войны, которые он воспроизводит в масштабе, насколько я понимаю, 1:20, и скрупулезно, конечно же преувеличивая бремя своей ответственности, раскрашивает, ни на йоту не отступая в цвете от оригинала, а я, не мешая ему, тем временем проникал в дом через садовую дверь, которая все лето почти постоянно стояла нараспашку, спускался в подвал, без зазрения совести выбирал, что повкуснее, набивал рюкзак и тем же путем уходил к себе в лес. Этот порядок, мнилось мне, идеально устраивал нас обоих — и меня, и господина Дюссельдорфа. У него есть все, что требуется для земной жизни. Большой дом, залежи еды, круглая сумма денег в банке (смотри выписки из счета, сложенные на шкатулке у двери в подвал) и сверх того хобби, которое явно скрашивает и наполняет смыслом его жизнь. Нелегко придумать, чего бы еще он мог себе пожелать, сказал я лосенку. Все выглядело настолько безоблачно, что в глубине души я уже почти верил: стоит мне позвонить в дверь и напрямик спросить, могу ли я время от времени наведываться к нему в дом и угощаться излишками из подвала, он улыбнется и скажет: «Конечно, не стесняйтесь». Но потом он вдруг передумал. Не так давно я нашел дверь в сад запертой, а на доме появились жучки сигнализации и грозные напоминания о том, что он охраняется, а преступления караются.

Вот до чего мы дожили. Люди замуровывают себя в домах, боясь ближнего.

Я оказался у разбитого корыта и вскоре, что вполне закономерно, начал голодать. С каждым днем голод мучил меня все сильнее, дошло до того, что я не видел иного выхода, кроме как заманить твою мать в ловушку и раскроить ей череп тесаком. Вот и вся история. Так действует голод. Все остальное перестает существовать. Единственное желание — любой ценой раздобыть пищу. Может, сказал я лосенку, ты и по себе это знаешь, а может — нет. Хотелось бы надеяться, что нет.

Потребность в молоке стала критичной, поэтому, натолкав в рюкзак килограммов двадцать оленины, я пошагал в сторону стадиона «Уллеволл». Лосенок потрусил следом, но я строго сказал, что так нельзя. Ты должен ждать здесь, в лесу, сказал я. В ле-су, повторил я громко по слогам, как для тугоухого ребенка. Я и так небрит, неухожен и произвожу достаточно сильное впечатление, даже когда являюсь один, без сопровождения бредущего следом лосенка. Успокойся, я быстро, говорю я. Но он не успокаивается. Он боится, что я уйду. Бедный ты мой лосенок, думаешь, я тебя брошу? Да нет же, я только схожу в магазин, говорю я, нам нужно молоко и еще кой-какие мелочи. Он и ухом не ведет. В его глазах мерцает ужас расставания, и я чувствую, что меня смущает такая привязчивость. Я считал лосей более самостоятельными. А этот того гляди прицепится накрепко, что-то я пока не готов взвалить на себя такую обузу. Вот дура, недобрым словом поминаю я его покойную мамашу, потащила малыша с собой в разгар охотничьего сезона. О чем только думала?

Я останавливаюсь, снимаю с плеч рюкзак, чтобы приласкать малыша. Пытаюсь взять его на руки, но он слишком тяжелый, тогда я принимаюсь чесать ему голову костяшками пальцев, шутливо и дружески. Ласковушки, как мы называем это дома. Потом не жалея времени обстоятельно обрисовываю ему ситуацию. Я и своим детям всегда все объясняю. Такой уж я энтузиаст ясности. Моя идея в том, что стоит взрослому отовраться или чего-то недоговорить, как дети тут же начинают подозревать, что от них скрывают ужасную правду. Поэтому я корчу гримасы и растолковываю зверенышу, что сейчас мне нужно спуститься в город, туда, где люди, и это опасно для маленького лося. Там внизу машины и автобусы, громкие звуки, сирены. От них в голове мутится. Кстати говоря, невыносимый шум — самая характерная особенность людей, они чемпионы по отвратным звукам, нет, правда, уже многие тысячи лет никто не производит более мерзких звуков, чем человек.