Выбрать главу

Виктор и Шатько все смотрели друг на друга и говорили как-то отсутствующе — каждый самому себе, и Геннадий не мог уловить — о чем они, хотя внимательно слушал, а иногда переспрашивал. Он не мог уловить — о чем, но безошибочно знал: об Антоне.

— Ты ведь с нами тогда еще не был... — не то спросил, не то самому себе сказал Виктор. — Под Новгородом. Когда отходили к Крестцам... Тогда еще Сашка Акиничев ранен был. И другой парень, белобрысый такой — не помню, как звали. Ну, того несильно царапнуло: кожу на голове содрало.

— ...А ты ничего и не понял. Тогда, на дороге, — не слушая Виктора, словно бы вспоминал вслух Шатько, — Думал, он просто так — напился? Думал, с пьяных глаз глотку драл?.. А-а! — оборвал он себя, поискал сигареты, не нашел, вынул из пепельницы окурок, прижег его, нервно затянулся.

Виктор, словно очнувшись, посмотрел на Шатько пристально, понимающе и сказал:

— Знаю, о чем ты. Отвел он тогда от тебя беду. Ты бы, дурак, себе пулю в лоб пустил.

— Точно, — глухо отозвался Шатько и потянулся к рюмке с ликером. Взял ее за широкое круглое дно, приподнял над столом, но пить не стал. Поставил обратно.

Геннадий посмотрел на часы. Было всего двадцать минут третьего. До спектакля оставалось еще пять часов.

Снова все замолчали, но Геннадий знал, что Шатько и Виктор вспоминают сейчас войну, фронт. Себя и Антона. И представил его таким, каким впервые встретил: в солдатской гимнастерке, со знаками ранения на груди — одной красной и двумя желтыми нашивками. В кирзовых сапогах с широкими неуклюжими голенищами, с забинтованной — на перевязи — рукой, припадающим на больную правую ногу. Он и потом долго видел его таким, только повязку с руки Антон снял на втором курсе и стал носить в слабой прозрачной ладони тугой резиновый мячик, все сильнее и сильнее сжимая его набирающими силу пальцами. К концу учебы он и ходил уже хорошо, свободно, танцевал с девчонками на вечерах, бегал по крутым консерваторским лестницам.

«А ведь сам не пришел бы в консерваторию, — вспомнил Геннадий. — Все Вера Генриховна. И лишь потому, что госпиталь был в соседнем здании».

— ...Через Волхов переправлялись, — услышал Геннадий и отвлекся. — А впереди, на горизонте, пыль во все небо. Послали парня узнать. Бежит обратно — руками размахивает, кричит что-то. Залегли. Ждем. Он подбегает ближе и от смеха говорить не может. Гуси, оказывается. Несметное стадо гусей. Ребятишки перегоняют...

Виктор продолжал рассказывать, а Геннадий и слушал его и думал — вспоминал свое.

И Шатько тоже словно бы слушал и, откинувшись в кресле, молчал, а представлялся ему исхлестанный, разбитый проселок, чужая, неизвестно какой части, кухня и повар — худой, скуластый мужик, кричащий: «Давай! Налетай! Разгружай кухню! Немцу, что ль, отдавать?» И ребята, бегущие к нему с котелками, с касками... Трое солдат растолкали патроны по карманам — освободили металлический ящик: повар набухал каши и в него: «Ешьте. Ложки-то небось есть?»

Пришел Михаил. Положил на стол пачку сигарет.

Сказал о Люсе:

— Спит, кажется. В диванную подушку уткнулась и лежит.

Он снова подсел к столику, разорвал целлофановую упаковку, открыл пачку. Все потянулись за сигаретами, задымили.

— Д-да-а!.. — вздохнул Михаил. — Черт знает что!..

— Не верится, — сказал в тон ему Геннадий. — Не верится, что Антон потерял голос.

Он сказал это искренне, он на самом деле не мог в это поверить. Но Михаил в ответ холодно замолчал, а Виктор резко поднял голову:

— Как вы сказали? Потерял? — И сухо заметил:

— Не то слово. Антонов голос — не перчатка и не носовой платок. Его нельзя потерять.

— Так... принято говорить, — сдержанно пояснил Геннадий, — у певцов, у медиков.

— Я не об этом, — устало возразил Виктор.

Геннадий уловил в его голосе скрытую неприязнь и подумал, что все они — и Виктор, и Михаил, и Шатько, и Люся, конечно, — видят в нем прежде всего дублера. Дублера, ценой Антонова несчастья выходящего на первый план. И им неприятно, что он сменит Антона. Не потому, что он. А потому, что сменит.

...Радовался за окнами первый весенний день, бросал в стекла солнечные зайчики, тянул через открытую форточку лукавые лучики и по-прежнему никак не мог пробиться через плотную завесу табачного дыма, через глухое и отрешенное слово «был». Казалось, одна эта квартира во всем городе оставалась безучастной к веселому празднику истосковавшейся по теплу природы, в одной этой квартире сидели сейчас подавленные, растерявшиеся перед чужой бедой люди.