– Просто удивительно, – рассуждал он, – насколько легко в Нью-Йорке исчезнуть из поля зрения.
Деймону казалось, что Оливер за последние дни стал значительно старше, а в его почти светлых волосах появились серебристые нити.
В квартиру газет никто не приносил, и Деймон был всем за это безмерно благодарен. Он надеялся, что его настроение когда-нибудь изменится, но сейчас он не испытывал ни малейшего желания узнать, куда движется мир, что сказал президент в самой последней речи, где разразилась очередная революция, в каких новых страшных преступлениях обвиняют ЦРУ, какие премьеры состоялись в театрах вне Бродвея и как выросли учетные ставки. Деймон не хотел знать и о том, кто умер за день до выхода газеты.
Бейсбольный сезон, по счастью, уже начался, и Деймон, впав в своеобразный транс болельщика, часами следил за ходом игр. Никакой команды он не поддерживал, его вполне устраивало простое проявление американской жизненной силы и быстроты, которые демонстрировал маленький экран. Когда начинались новости, он выключал ящик.
Остальные делали вид, что их также не интересует то, что происходит в мире, и старались просто так телевизор не включать. Деймон воспринимал их заботу с оцепенелым безразличием, подобно тяжело больному ребенку. Когда не было игры, он мог часами сидеть, держа перед собой открытую книгу и ни разу не перевернув страницу. Дорис, старавшаяся поначалу быть веселой и разговорчивой, вскоре смирилась с тем, что Деймон желает, чтобы его оставили в покое, и начала передвигаться по собственному дому тихо и незаметно. Днем, когда все были на работе, Дорис подавала ему еду на подносе, чтобы он мог поесть в одиночестве. Очень скоро она поняла – бесполезно спрашивать о том, что бы он хотел съесть на ленч или ужин, и стала составлять меню самостоятельно. Каждый раз вместе с едой Дорис ставила на поднос полбутылки вина и одинокую розу в маленьком графинчике. Первые два-три дня он потягивал вино, но изжога вынудила его отказаться от спиртного.
Деймон не сказал ни Шейле, ни Дорис о своем недомогании, корни которого, как он полагал, следует искать в состоянии его психики. Несмотря на то что Оливер держал в гостиной небольшой бар, где среди многих напитков был и любимый Деймоном сорт виски, Деймон ни разу не притронулся к ряду красивых бутылок. Шейла никак не прокомментировала неожиданное воздержание супруга.
Если он и видел сны ночью или во время долгой дремы после ленча, то он их все равно не помнил. По ночам он спал на постели, прижавшись к Шейле, и был похож на животное, жаждущее в разгар зимы позаимствовать тепло у своего собрата. Уже через неделю Шейла сказала мужу, что Вайнштейн, по-видимому, пробудет в больнице пару месяцев, а выпишется, естественно, на костылях и в гипсе. Кроме того, она заявила, что Манфред ей очень понравился и что теперь, после ежедневных долгих бесед с ним, ей претит мысль о том, что этому славному человеку придется жить одному в огромном доме, где о нем некому позаботиться. Шейла сказала Вайнштейну, что, как только тот выйдет из больницы, она отвезет его и Деймона в Олд-Лайм, где он сможет окончательно зализать свои раны, а мужу не придется отвечать на сочувственные вопросы друзей или решать проблемы агентства. Вначале Вайнштейн не хотел слышать об этом и заявил, что много лет прекрасно о себе заботился и не желает становиться ни для кого обузой лишь из-за того, что так бездарно охранял своего друга. В ответ Шейла заметила, что его работа еще не кончена и Вайнштейн даже может прихватить в Олд-Лайм револьвер – на тот случай, если дружки Заловски пожелают вдруг отомстить за него. Нельзя исключать, убеждала его Шейла, что появится и сам Заловски, а лейтенант Шултер, уверяя, что этот тип, живой или мертвый, уже не представляет опасности, может и ошибаться.
Шейла не стала спрашивать супруга, одобряет или не одобряет он ее план, а тот, в свою очередь, не стал задавать вопросов или выступать с предложениями. Не спросил Деймон и о том, как чувствует себя мать Шейлы. Его плотно укутывал свойственный многим больным людям кокон эгоизма. Деймон понимал, что в конце концов ему придется взять бразды правления судьбой в свои руки, но в то же время он знал: время для этого еще не наступило.
Шейла инстинктивно не пыталась вывести Деймона из состояния летаргического отшельничества и не пробовала его развеселить. Она понимала, что нервы мужа обнажены до предела и что ни молчаливыми днями, ни темными ночами он не может убежать от окружающих его призраков – от толпы близких ему мертвецов. Хотя Деймон изо всех сил старался казаться как можно более безмятежным и уступчивым, лишь ему было известно, какой тяжелой ценой доставалось ему это притворство. Единственное неверное слово окружающих могло заставить его рыдать или повергнуть в неукротимую ярость. Он не говорил Шейле о том, что его не оставляет чувство, будто опасность все еще рядом, и он не может избавиться от ощущения, что все случившееся с ними всего лишь прелюдия – не более чем намек, загадочный, а может быть, и издевательский, на то, что в будущем ему грозит поистине страшная катастрофа.
Не говорил он Шейле и о том, что его все чаще и чаще выворачивало наизнанку, даже после тех жалких кусочков пищи, которые ему удавалось в себя впихнуть. Деймон был уверен: Дорис, которая чуть ли не с религиозным благоговением старалась как можно реже попадаться ему на глаза, не подозревает, что ее жилец страдает не только от испытанного им потрясения.