Эль Данто умел говорить, мы услыхали его, и встали как один, и пошли, и я пошел и думал, как бы не упасть от усталости, но из последних сил я топал все дальше в гору, как заклинание повторяя себе — я должен быть таким, как Че Гевара, вот пример того нового человека, который родился в старой жизни, таким, как Че, таким, как Че...
Таким, как команданте Хулио Буйтраго.
Десять лет мне исполнилось всего лишь, когда Хулио Буйтраго, окруженный в доме, где был склад оружия, принял бой с отрядом сомосовских карателей. Бой, в котором против одного Буйтраго было брошено в целом около четырех сотен сомосовцев, поддерживаемых артиллерией и авиацией. Сомосовцы хотели запугать народ и на место боя привезли телеустановку, и бой транслировался по всей стране по телевидению. Бой продолжался пять часов. Когда дом разбомбили вдребезги и казалось чудом, что до сих пор жив команданте Буйтраго, на миг умолкла стрельба, и сомосовцы, решив, что подпольщик погиб, подступили к дому вплотную; и тогда с автоматом в руках раненый Буйтраго выскочил на порог дома и стрелял до последнего своего вздоха, пока сотни вражеских пуль не прошили его насквозь.
Это видела вся страна. Мы, мальчишки предместья Акуалинча, столпились возле дверей небольшой лавчонки, откуда виден был экран телевизора на углу нашей улицы, хозяин тоже был занят тем, что показывали на экране, так что и не отгонял нас.
Я видел все. И конец тоже. Не понимая большой сути того, что произошло, я, ребятенок, сообразил лишь одно — я видел настоящего героя, человека удивительного мужества. Уже потом я осознал, кто он был и за что боролся, впоследствии, через несколько лет. Но тогда — это была самая первая и самая выразительная моя встреча с революцией.
Я хотел стать таким, как Хулио Буйтраго.
Возможно, в тот миг, когда погиб Хулио Буйтраго, я ощутил, как медленно вокруг меня начинает распадаться, почти у меня на глазах, мир детства, бездумного, живого проживания времени. Вдруг увидел я вокруг себя мир огромный, враждебный и чужой, будто целая вселенная дохнула на меня холодом смерти, холодом противоречий человеческих, борьбы и чего-то другого, еще непонятного мне, того, что было важнее жизни, высшей идеей, чье величие я только ощущал и еще довольно долго не в состоянии был осознать полностью.
Потом это прошло на некоторое время, но дыхание вселенной, дыхание бесконечности, безмерности, в которой холод и страх оборачивается величием и счастьем полета, запомнился крепко, отчеканился в детском сознании навсегда.
Потом я не раз задумывался, почему становилось так ужасно, почему охватывал холод и ощущение одиночества от прикосновения к такому. Потому что люди, как правило, искали «свободы» и «счастья» где-то в далеких странах, где-то «там», в каком-то «другом» месте, где наверняка должно быть лучше. Именно так мой папаша ездил на Атлантику работать в шахтах. А на самом деле все это потому, что человек боится себя самого, боится ответственности за себя, за выбор своего пути и еще боится, чтоб ему кто-нибудь да не припомнил этого. Люди боятся в себе того, что им неизвестно, непонятно, но по существу очень нуждаются в ком-то, кто бы пришел и открыл им глаза, указал — вот он, этот путь. И до тех пор живут, понимая, что границы их бытия установлены кем-то другим, а не ими, что границы или рамки, в которых они вращаются, никак не соответствуют им, их внутренней потребности, и жизнь плывет по каким-то условным правилам, установленным неизвестно кем и неизвестно когда. А нарушить эти рамки и правила тяжело, нельзя, а самое главное — страшно.
Страх перед внешним миром, а это есть прежде всего страх перед собой, перед испытанием своих сил, перед естественной потребностью на собственное утверждение надлежащим каждому его единственным способом, пропадает, когда находится тот, кто, как факел в ночи, зажигается сам идеей и горит, сгорая, своей жизнью, а часто и смертью освещая другим дорогу.
Так было с Буйтраго.
Таким был и Карлос Фонсека. И Че Гевара.
Были такие, и поэтому все пошли той дорогой. Поэтому и я здесь.
Мы перевалили тогда через гору, полумертвые от усталости, и знали, что победили много чего в себе. Нам стыдно было потом смотреть в глаза Герману, хотя он разговаривал с нами так, будто бы ничего и не случалось. И это было самое лучшее воспитание.
Что до деревьев, то и как относительно всего вокруг, я поначалу разве что дерево малинче только и мог отличить от других, да и то лишь потому, что цветами оно покрыто бывает очень густо и стоит тогда совсем без листьев. А деревья карао и кортес, робле в каняфистула я изучал уже не по учебникам ботаники, а по рассказам товарищей, которые знали и показывали, и объясняли, что оно и как — как цветет, какие имеет листья.