Я опрометью скатываюсь вниз по лестнице, я уже убедился, что весь спектакль держится только на мне. Я подбираю с пола воображаемую склянку, из которой Чаттертон только что выпил яд, и кричу: «Боже мой! Прости ему!» И снова, ни минуты не медля, лечу наверх, толком еще не решив, кого мне сейчас изображать: квакера или Китти Белл, которые должны подниматься по ступенькам вместе, но Китти Белл вытесняет квакера, потому что она более экспансивна. Она поднимается «в полуобморочном состоянии, хватаясь за перила». Я смотрю в ванную испуганными глазами Китти, а потом вхожу туда уже в роли квакера, который теперь интереснее Китти, поскольку сейчас он обнаружит безжизненное тело Чаттертона и сожмет его в своих объятиях. Я снова поворачиваюсь к лестнице, чтобы «полумертвой соскользнуть, цепляясь за перила», и скатываюсь до нижней ступеньки. На сей раз кричит уже мама. Я напугал ее по-настоящему. Этот крик — дань моей искренности. Мама подбегает ко мне, все еще распростертому у подножия лестницы. У нее восковое лицо, но я не обращаю на это внимания и ничего не могу с собой поделать. И встать пока я тоже не могу. «Подай мне реплику, умоляю», — шепчу я маме, но она стоит, немая и враждебная. В таком положении мы остаемся довольно долго. Мама первой выходит из оцепенения. «Вставай», — строго приказывает она. Я не узнаю ее голоса. Я совершенно выбит из колеи: Чаттертон отталкивает меня и мама тоже, я живу вне всяких правил, вне всякого порядка, непонятно, в чьем обличье. Мама не подозревает, что я еще несчастней, чем она сама, и что она может мне помочь одним-единственным словом. Она еще долго потом сердится на меня за то, что я разыграл перед ней свою смерть.
«Смерть на рассвете», мой первый фильм, дал мне возможность продемонстрировать то, что я умел лучше всего: умирать по методу Дель Мармоля. Я играл роль жалкого проходимца, подловатого, нечистого на руку, со склонностью к садизму, в конце концов он за все расплачивается жизнью. Роль небольшая, но последнее слово в фильме, вернее, последний кадр был за мной: друг юности, человек большого сердца, стрелял мне в спину — я сам просил его об этом: полиция шла за мной по пятам и спасения не было. Благодаря школе Дель Мармоля в подобных сценах я не знал себе равных. Прохвост, которого я играл, прощался с жизнью с достоинством Гамлета и изяществом умирающего лебедя. Назавтра все газеты пестрели именем Франсуа Кревкёра. Однако на улице никто меня не узнавал. Я мог продолжать свой обычный образ жизни; слава не легла тяжким бременем мне на плечи, это было и приятно, и немножко тревожно.
Когда я впервые после выхода фильма на экран попал в метро, я предусмотрительно остался у дверей из страха быть немедленно растерзанным толпой поклонников. В двух шагах от меня стояла молодая женщина, которая, судя по всему, душу имела нежную и преданную киноискусству. Она кокетливо склонила набок головку. При ней не было ничего что могло бы занять ее руки или мысли. Однако она смотрела лишь на черную стену туннеля, по которому несся поезд, и меня определенно не замечала. Тогда я осмелел и уселся напротив одного очень мрачного юноши и элегантной дамы, которая держала известный еженедельник открытым на странице, посвященной кино. Ни искры интереса. Я был смущен, но не расстроен, скорее наоборот. Что бы я стал делать, если б они со мной заговорили?
Моя шапка-невидимка не подводила меня никогда. Сколько раз я оказывался лицом к лицу с киноманом, впившимся в газету, где красовалась моя фотография, и что же? Он поднимал голову лишь для того, чтобы проверить название станции, не удостаивая меня даже взглядом.