— Не стоит беспокоить полицию из-за такого пустяка, мама, — говорит она, не отрываясь от пианино. — Подождите оба у меня в комнате, мсье уйдет через пять минут.
Тед и Глэдис повинуются, ни слова не говоря. Я сажусь рядом с Сесиль.
— Уходите, — говорит она.
— Теперь, когда ваши родители наконец умолкли, мне бы очень хотелось послушать, как вы поете.
Сесиль смотрит на меня мученическими карими глазами и начинает петь. В ее голосе чувствуется усталость.
Молчание Ларсанов длится недолго. Глэдис первой открывает огонь: «Чтоб быть счастливым…» К ней тут же присоединяется Тед.
Сесиль замолкает, но продолжает играть.
— Это не надолго, — шепчет она, — против пианино они устоять не могут.
Действительно, спустя тридцать секунд Ларсаны затихают, первой сдается Глэдис. Сесиль поет арию до конца и, опустив руки на колени, очень-очень грустно смотрит на меня.
— А знаете, вы слушали вовсе не арию Царицы Ночи, я взяла на полтора тона ниже.
Она кладет голову на пюпитр. Она признается в слабости. При мне — в первый и последний раз.
— Я больше не могу…
Тед просовывает голову в дверь.
— Так вы кончили?
— Я скажу вам, когда закончу, — ласково отвечает Сесиль, и Тед исчезает.
Всякий раз, когда речь идет о Сесиль, я, как особую милость, вдруг обретаю присутствие духа: у меня мгновенно возникает план похищения.
— Сесиль, выходите за меня замуж.
Она смотрит на меня, берет несколько очень красивых аккордов и наконец спрашивает, не сошел ли я с ума.
— Нет, Сесиль, я не сошел с ума, я считаю, что для вас это очень выгодный брак. Я живу один, без соседей. Во дворе, во флигеле, у меня стоит прекрасный, только что настроенный «Гаво». Я предлагаю вам мою помощь в борьбе за верхнее «фа».
— Я подумаю, — отвечает Сесиль спокойно и снова просит меня уйти.
На сей раз я повинуюсь. Нельзя ослушаться Сесиль дважды.
12. Бык выходит на арену
Несколько лет назад мирное течение моей жизни нарушило событие, о котором я до сих пор никому не рассказывал.
Это было в ту пору, когда в Париж приходит первое весеннее тепло. Я стоял на улице Бонапарта возле выставки гравюр и эстампов и не мог оторваться от гравюры, изображавшей красавца селезня. Картина притягивала меня — именно так, точнее не скажешь, — если только не сам я притягивал ее. В картинах я растворяюсь, как растворяюсь в людях, ухожу в них, уплываю. Впрочем, возможно, наоборот: это я сам проникаюсь внешним миром настолько, что меняю свою природу и перевоплощаюсь в других.
В тот момент я чувствовал себя куда больше селезнем, чем Франсуа Кревкёром. Правда, Франсуа Кревкёр все же помог мне представить, как приятно селезню окунуть перышки в воду. На гравюре, конечно, никакой воды и в помине не было. Селезень красовался на белом фоне без всякого антуража, художник выписал его тщательнейшим образом, до мельчайшей черточки, — так всегда рисуют животных на подобных гравюрах, словно предназначенных служить учебным пособием. Это нисколько не мешало мне жить его жизнью, напротив, даже помогало. Обычно я сам додумываю задний план, декорацию, пейзаж.
Вдруг кто-то произнес у меня за спиной мое имя. Я обернулся: моложавый светловолосый мужчина приветливо улыбался мне.
— Жоарис, — представился он, видимо опасаясь, что я забыл его имя.
Выходит, это тот самый человек, чье место я занял в «Жирофль». Я видел его лишь однажды, на последнем представлении. В тот вечер зал был почти пуст, и мы попросили всех зрителей сесть в первые ряды. Пока они были разбросаны по залу отдельными островками, они напоминали заблудших овец, которых кинули на произвол судьбы нерадивые пастыри. Женщины презрительно позевывали, мужчины небрежно развалились в креслах. Но, едва объединившись, они сразу превратились в избранников, в элиту: из притона мы переместились в светский салон. В тот вечер пришел и Бартелеми Жоарис, только что выписавшийся из больницы. Его пригласили ко мне в артистическую уборную (еще недавно он был в ней хозяином) выпить рюмочку по случаю прощания с «Жирофль». Его присутствие очень смущало меня. Мне казалось, что я перед ним в ответе за провал пьесы. Глядя на него, ставя себя на его место, я все больше и больше убеждался, что, если бы Жоарис смог сыграть свою роль, с «Жирофль» ничего бы не случилось. Кстати, сам он был довольно агрессивен, и я, как никто, понимал его. На меня он смотрел более чем ироничным взглядом.
И вот всего через каких-то восемнадцать лет я вновь увидел тот же ироничный взгляд у мужчины, который подошел ко мне на улице Бонапарта.