Костюм, грим, переодевание, перевоплощение… Все то, что дает мне жизнь, все то, что меня сотворяет. Революция в драматическом искусстве повергает меня в ужас. Когда театр призывают «разведывать новые пути» или «выйти из застоя», это идет приступ на мой последний оплот.
Будь я просто-напросто реакционером, у меня не было бы забот: в сознании своей правоты и неправоты всех остальных есть некое сумрачное счастье. Я бы остался в уютных пятидесятых, убаюканный дремотным оцепенением Театральной площади. Я бы наводил лоск в своей уборной и прогуливался между репетициями в Пале-Рояль. Текли бы годы, слабели мои шаги, менялись амплуа, и, наконец, я окончательно стал бы Франсуа Кревкёром, только им, и никем больше.
К несчастью, я не могу не признать правоту тех, кто изгоняет из меня мою суть, — во всяком случае, я не могу убедить себя в том, что они не правы. Я ставлю себя на их место, я в них переношусь, их доводы я подкрепляю своими, еще более сильными, я готов признать их правоту во всеуслышание, только не знаю, как это сделать. Я не пропускаю ни одной строчки, когда-либо написанной теми, кто рушит устои моего мироздания; я в восторге от Антонена Арто и Ливинг Тиэтр, от Франсуа Витеза и Питера Брука. Если завтра они выйдут защищать свои идеи на улицу, я встану рядом, с ними и с болью в сердце подниму их знамя.
Но что я буду делать, если мне вновь предложат перейти на сторону противника?
Кто мне послал эту книгу? Первым делом я подумал о Бартелеми Жоарисе. Он один знает, какие муки доставляет мне неспокойная совесть: в моем поколении честность еще понимают по старинке. Он знает, что, если в один прекрасный день чувство долга призовет меня в новый театр, я, сам того не желая, повинуюсь ему. У меня, правда, будет еще один выход, который Жоарис вряд ли принимает во внимание, — совсем уйти из театра, уйти навсегда.
Я спрашиваю себя иногда, что бы сказала Сесиль, расскажи я ей о моей встрече с Бартелеми? Что бы она мне посоветовала? Скорее всего — принять его предложение. Ее всегда влекло к пустоте, к несбыточности. Она знает, в чем моя слабость, и не стала бы ей потакать. И разумеется, опасаясь этого, а вовсе не думая, как бы ее оберечь, я никогда ни словом не обмолвился о событии, значение которого для меня огромно.
Я стал часто просыпаться затемно, разбуженный каким-то смутным зовом. Целый час я не нахожу себе места и не смыкаю глаз. Этот час подобен темной аллее между двумя безднами — сном, от которого я только что пробудился, и сном, в который мне предстоит погрузиться. Это то время, когда я думаю о Нагом и быке: Нагой постепенно овладевает мною, как овладевали все мои роли. Но в этой роли мне неоткуда ждать поддержки: у меня не будет ни костюма, ни маски, ни грима, ни единого слова текста.
Он слишком похож на меня, этот незнакомец, который, облачившись в наготу, выходит на арену, чтобы уравняться со зверем, чтобы зверем стать, — он похож на меня настолько, что я не могу не чувствовать сопричастность каждому его движению. Тогда почему мысль об этой роли так тревожит меня? Быть может, меня смущает его нагота? Значит, все дело в воспитании. В плане драматургии она оправданна. Прикрыться бы хоть строчкой текста, и я бы справился с собой, но, приговоренный к такой беспросветной нищете, я падаю духом. И однако, ни к одному своему герою я не испытывал такого властного влечения. Я захвачен им настолько, что каждую ночь ко мне приходят его слова. Рождается диалог Нагого и быка, Нагого и зрителя. Зрителя корриды, так как иного, театрального, моего зрителя я не могу представить себе без ужаса — я каждый раз вижу брешь в разделяющей нас стене. Пока я на сцене, воздух зрительного зала для меня невыносим. Вдохнуть его — все равно что открыть люк в подводной лодке.
Диалоги приходят ко мне каждую ночь — их форма не меняется, они остаются отрывками без начала и конца. Словно лохмотьями, я стараюсь прикрыть ими свою наготу. Я не могу ни избавиться от них, ни придумать для них продолжение — тут действует приказ Жоариса: «Главное, чтобы в тексте не было никакой преднамеренности».
Преднамеренность… слово, которое сразу наводит на мысль об убийстве. Тоже, как видно, сказано не случайно.
Бартелеми и его товарищи ищут в этом представлении, скорее всего, социальный и политический подтекст. Вряд ли они нащупали идею равенства человека и зверя. Я же вижу в Нагом самого себя: он, как и я, вечно устремлен к другому; как и я, он способен ради того, чтобы слиться со зверем, отречься от всего — отказаться от одежды, от оружия и стать быком, как я каждый раз становлюсь своим героем.